Семь храмов - Милош Урбан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плодов радости от выполненной работы я не вкусил ни разу, продемонстрировать то, чему научился, мне не удавалось. Желая выделиться, я допускал глупейшие ошибки, читая подготовленные доклады, волновался из-за присутствия девушек — с каким наслаждением я прогнал бы их из аудитории! — и оттого запинался, не в силах воспроизвести элементарнейшие даты. Мои курсовые непременно заканчивались смелым выводом, который преподаватель разносил в пух и прах одним ударом. Впрочем, никому так и не удалось поколебать мою любовь к Средневековью, ибо она давно уже была сродни одержимости.
Со временем я все же заметил, что студенты разнятся между собой. Я поделил их на четыре основные группы: отличники, для которых учеба не представляет труда; бездельники, которые по доброй воле стремятся к исключению, но при этом до последнего не отказываются ни от одной из радостей жизни; лентяи, которые и пальцем не пошевельнут до самой сессии, однако во время экзаменов все же защищают свое право на место в университете; и наконец, привилегированные, которые, хотя и называются студентами, учебой манкируют, и это им сходит с рук. Круг интересов данных загадочных личностей, занимавших в общежитиях лучшие комнаты и регулярно ездивших стажироваться по обмену за границу, с головой выдавал их неразрывную связь с официальной государственной идеологией, и хотя эти студенты и называли себя историками или философами, их занятия не имели с наукой ничего общего.
Мое невезение как раз и объяснялось присутствием вокруг такого огромного количества студентов.
Сами того не подозревая, они выселили меня из общежития. Пытаться заниматься, когда в коридоре происходят импровизированные хоккейные матчи или соревнования по пинг-понгу на сдвинутых вместе столах, мог только идеалист. Впрочем, я попробовал… я даже попросил общежитского старосту выгнать этих галдящих идиотов вон. Однако же ничего не изменилось. Разве что в столовой я как-то услышал свое новое прозвище: иезуит.
Тогда я снял жилье в спальном районе Просек — у своей дальней родственницы. Госпожа Фридова, одинокая пенсионерка, выделила мне в большой квартире самую маленькую комнатку с окном на север. Моя хозяйка была очень набожна — во всяком случае, твердила она об этом непрестанно. В первый же вечер похвасталась, что каждый день с утра до вечера повторяет «Отче наш» и не пропускает ни одной воскресной службы. Потом она говорила мне об этом не раз, возомнив отчего-то, что я составлю ей компанию. Но я сказал, что ходить в церковь надо уметь, а я не умею.
Поначалу ее болтовня утомляла меня, но со временем я привык. Привык и к неприветливому жилью, причем на удивление быстро. Я ждал, что окажусь в аду, в пекле, привычному мне по Болеславу, а попал всего лишь в пустыню. Подобно Симеону Столпнику, я тихо и неподвижно сидел у окна, глядя на улицу. Большую часть суток вокруг царило безлюдье: тысячи квартир — и ни единого признака жизни. Тишина бетонных стен казалась странной, но только здесь мне удавалось по-настоящему сосредоточиться. Единственным звуком, который издавали цементные соты, был стон — стон железной арматуры, остывавшей после жаркого лета. Больше уже никто и никогда не родится, думал я тогда, и по спине у меня бежал холодок. На этом свете, в этой цивилизации, в этом городе — нет! Тот, кто пока еще жив, потихоньку доживет свой век, и некому будет сменить его.
Дни и ночи напролет смотрел я на свою угловатую серую Гоби и гнал прочь мысль о том, что именно в двадцатом веке человек страстнее всего мечтал и страшнее всего ошибался. Но потом мысль эта переросла в убежденность.
В Болеслав я ездил редко, понятие «дом» лишилось смысла, я его больше не чувствовал. Я придумал развлечение, которое помогало мне скоротать бесконечные субботы и воскресенья, когда, измученный учебой, не знал, куда девать свободное время. Я бродил по северной границе города и с радостью — тем большей, что она была нечаянной — обнаруживал всяческие животворные оазисы: рощу с заросшей каменоломней, бывшее стрельбище, обсерваторию, сооруженную астрономами-любителями, водонапорную башню, построенную как раз вовремя, чтобы не оказаться затронутой функционализмом, кладбище, к которому до сих пор ведет лишь проселочная дорога. Таких мест немного, но несколько раз они спасали меня от депрессии.
Однажды ясным ветреным днем, когда небо с редкими купами белых облачков сияло лазурью, я подался далеко, на самые Градчаны. Мне хотелось взглянуть с большой башни собора Святого Вита на те кварталы, что возникли в эпоху, когда строители жилых домов не брезговали еще понятием Красота. По этому случаю я вооружился биноклем и весь путь проделал пешком. На башню в тот день я так и не поднялся. Стояло бабье лето, теплынь была, точно в июле, и после двухчасовой прогулки мне требовался отдых в холодке под сенью собора. Я сел на скамью в дальней части главного нефа и принялся разглядывать иностранцев, которые с самодовольной тупостью бродили по храму прямо в кепках и панамах. Задранные кверху или опущенные вниз головы делали их похожими на сорок. Я сказал себе, что, подобно им, тоже чужой здесь, и, отринув их приземленность, поглядел на высокие церковные своды.
Передо мной было прошлое: каменные окружья обрамляли стекла с изумительными витражами, колонны переходили в нервюры, которые изгибались в покорных, однако же радостных поклонах и усердно подпирали потолок, чердак и крышу святыни. Они несли в себе смирение человека Средневековья, одинаково присущее священнику, воину или рабочему… И создатели соборов тоже не были исключением. Я поднял бинокль и нацелил его вверх и наискосок. Он немедленно превратился в детский калейдоскоп, я даже зажмурился от ослепительного сияния, целого моря отблесков и радужного многоцветья в высоких окнах, этих завораживающих толкователях дневного света, который вне церковных стен, как известно, всего лишь белый. Для начала меня заинтересовало окно в часовне Гроба Господня, на котором изображалось, как закладывали первый камень храма. Мне захотелось опуститься на колени, благодарность этой красоте внезапно запретила мне сидеть. Чтобы совсем уж не растрогаться, я перевел взгляд на окно Туновской часовни и увидел человека, боровшегося за свою жизнь. Он был одним из нас, его лицо имело и женские, и мужские черты… в том числе и мои. Я настолько хорошо узнал себя, что от ужаса сжался на скамье. Когда я отважился в третий раз взглянуть в свои увеличительные стекла, то увидел картину торжественную и жуткую одновременно. Страшный суд в окне поперечного нефа. И ясно услышал голос: спасайся, пока еще есть время. Меня охватила паника, и я отвел глаза и, не поднимаясь с молитвенной скамеечки, повернулся назад и посмотрел на ребра-нервюры, перекрещивающиеся, точно кости скелета; стоило протянуть руку — и я коснулся бы хрупкой бренности. Вывернув позвоночник, утонул взглядом в недрах розетты над западным порталом — и окаменел от страха. Передо мной открылось само начало — сотворение мира. Но сотворение это оказалось перевернутым. И это опрокинутое изображение, понял я вдруг, говорит о человеке куда больше, чем все книги мира.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});