Монахини и солдаты - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я обязана выжить, говорила себе Анна, и выжить по-своему. Остаться, да, это был бы героический поступок, но подобный героизм не по ней. И она припомнила слова Гертруды о том, что, дабы пережить страшную потерю, необходимо стать другим человеком, это может показаться жестоким, само выживание — жестокая вещь, выжить — это значит перестать думать о том, кто ушел. Да, думала Анна, и со странно острой болью вспомнила смерть матери и брата, когда она еще ходила в школу, смерть отца позже, когда она уже была монахиней. Как редко и так, чтобы не мимоходом, она теперь думала об этих дорогих ей людях, хотя на подсознательном уровне они, особенно отец, всегда были с ней. Как ей удалось пережить их смерть? И в стремительном броске памяти ей показалось, что она может припомнить, как даже в момент, когда услышала о смерти Дика, разбившегося при падении с утеса в Кернгормских горах, она инстинктивно закрылась, не впуская боль, инстинктивно устремила взгляд вперед, в то время, когда она станет другой, способной осознать эту утрату менее мучительно. Итак, Гертруда тоже выжила, ее здоровое, еще молодое, жаждущее счастья существо инстинктивно потянулось к жизни и нашло утешение в новых удовольствиях и радостях. Анна живо представила себе, как она впервые оказалась на Ибери-стрит и как, полная одновременно сострадания и тревоги, неожиданно успокоилась, приятно удивленная отведенной ей теплой, прекрасно обставленной спальней и ощущением, будто она у себя дома. Этого в любом случае не могло быть, думала Анна. Только теперь она почувствовала всю силу взрывных волн от ухода из монастыря, все неистовство того поразительного поступка, самого по себе равного некой утрате, в полной мере еще не до конца осознанной. И она подумала, что ей нужно пережить и это. И подумала, что, возможно, со временем ее безумная любовь к Питеру увидится ей простым эпизодом в долгом процессе перемены.
Они говорили: «Не бывает бывших монахинь». Они говорили: им необходимо знать, что она среди них, по-прежнему посвященная. Один только звук, слетевший с ее губ, одно лишь движение руки, и мир изменился бы, он, как сказала Гертруда, мог бы полностью измениться в несколько секунд. Она будет другим человеком, думала Анна, и это важно. Миг откровения, и некая необходимая целостность, некая абсолютная готовность, некое вечное одиночество были бы утрачены. Она держала губы на замке, никогда не открывалась в своей любви, и это было ради ее спасения. Она по-прежнему была «пустой и чистой», прозрачной и незаметной, хотя голос, говоривший это, был голосом ее гордыни. И она была бездомной и свободной. Она покинула монастырь, потому что он был домом. Лисицы имеют норы, а Сын Человеческий… только сейчас, после крепости ее служения Гертруде, она оказалась лицом к лицу с пустотой, которую выбрала для себя.
Но не была ли идея вакуума сама по себе иллюзией, романтичной, как сказал бы Гай? Как скоро она могла бы заполнить тот вакуум всяческим хламом! Опять забивать его, спрашивала она себя, искать убежища, глупо влюбляться? Могла бы она по-настоящему быть отшельницей в мире и что это означает? Жизнь полна случайностей. Она могла утонуть в Камбрии на глазах у Гертруды, могла дать начало новой и ужасной ненадежной цепи событий, просто взяв Питера за руку. Сейчас она была совершенно свободна, чтобы взвалить на себе бремя, но какое? Бремя брака? Анна была уверена, что уж подобного безрассудства она сумеет не совершить. Она никогда не была замужем, не была создана для особенного покоя супружеской жизни, и ей казалось, что она уже знает, что это такое. Клариссы были просто трамплином, отправной точкой. А может, она останется у них навсегда на этой отправной точке некой помощницей, прислужницей даже без привилегии быть монастыркой? Или ей найти свою келью, свой скит в виде маленького белого деревянного домика в одном из крохотных затерянных, бессмысленных американских городков? Или работать в тюрьмах и найти себя в судьбе пожизненной узницы? А может, стать врачом, как хотел отец? Или же закончить священством в иной церкви? По крайней мере, она знала, что теперь должна искать выход в отчуждении, целомудрии и в тишине совершенно неприметной жизни. «Всякому имеющему дано будет; а у неимеющего отнимется и то, что имеет».[148] Анна по-своему трактовала это изречение. Она знала, что ее спасение от внутренней порчи, которую она отлично видела в себе, в том, чтобы не иметь и быть с неимеющими. Она думала обо всем этом, сознавая, что, возможно, «там» ее ждет лишь смятение и замешательство и неприятное, унизительное моральное поражение.
Одно время Анна исходила в этом самоанализе из такого посыла: только любовь к Богу может быть совершенной. Человеческая любовь, какой бы неотвратимой ни была, безнадежно несовершенна. Эта суровая истина и привела ее в монастырь. Она же в итоге заставила и покинуть его. Счастье, искомое в чем угодно, кроме Бога, имеет свойство обращаться в свою противоположность. Этот, некогда для нее чисто теоретический, постулат теперь был просто выражением личного опыта. В конце концов она не ошиблась, думая, что создана Богом окончательно непригодной для мира, и события последнего года это подтверждали. Создана такой и создана правильно, пусть она больше и не верит в Него. Блаженный Августин молился, просто повторяя снова и снова: Господь мой и Бог мой, Господь мой и Бог мой! Анна теперь чувствовала, что тоже может так молиться в крайней своей нужде, взывая к имени несуществующего Бога.
Рука Анны вернулась в сумочку и нащупала овальный камешек, слегка отколотый с одного конца, который ее Гость показал ей и оставил как знак. Твердая поверхность камешка все время была очень холодной. Инстинктивно она тронула его тем пальцем, который ей обожгло, когда она протянула руку, чтобы коснуться его одежды. В памяти до сих пор сохранилось ощущение грубоватой ткани. Небольшая ранка не зажила. Виктор, к которому она обратилась по настоянию Гертруды, был озадачен. Прописал антибиотики. У ранки не было никаких признаков нагноения, однако она так и не затягивалась. Анна сейчас вновь почувствовала ее, коснувшись холодной поверхности камешка — камешка, в маленькой окружности которого Гость заставил ее увидеть Вселенную, все сущее. «И если он так мал…» — подумала Анна, начав фразу, которую ей никогда не хватало самоуверенности закончить.
Нет Бога, есть только Христос живой, во всяком случае ее Христос живой, ее кочующий космический Христос, единственно ее, сосредоточивший на ней одной все лучи бытия. Он был повержен, думала она, путь в Иерусалим не был триумфальным. Он был неудачник, жалкий, заблуждавшийся, разочаровавшийся человек, нашедший ужасный конец. И все же: «…не плачьте обо Мне, но плачьте о себе…»[149] Смогла бы она, зная то, что знала о нем, о всей его неудаче, все о ней, пройти за ним тот путь? Смогла бы облегчить его путь и его страдания, зная, что он в конце концов не Бог? И она вспомнила «чудесный ответ», заставивший Гостя засмеяться и назвать ее умной, когда она сказала: «Любовь я имею в виду». И еще ей странным образом вспомнилось то, что сказал Граф о своей любви и ее предмете: «Я играл, играл обе роли, и это было легко, потому что она была недоступна». И Анна закричала в сердце своем своему Христу живому: «О господин, иго твое сурово, и бремя нестерпимо».[150] И ответ ей был его словами: «Это дело — твое».
Дело было ее, и, измерив всю его неоднозначность, она как бы увидела перед собой горящие глаза Гая и его изможденное лицо, услышала слова, сказанные год назад, уже и не вспомнить кем, ею или им. Мы хотим пострадать за наши пороки, но не умереть. Муки искупления — это волшебная сказка о превращении смерти в боль, в благую боль, гарантированная ценность которой станет нашей платой за некую нескончаемую отраду. Но есть разлука навечно, конец всего и навсегда, и не может быть ничего важнее этого. Мы живем со смертью. С болью, да. Но по-настоящему… со смертью.
Умственным усилием Анна ушла от этих мыслей, подобно тому как уклоняются от удара. Они будут преследовать ее, и возникнут моменты, когда они физически войдут в ее плоть. Монастырь научил ее противостоять этой телесной реальности мыслей. По крайней мере, сказала она себе, есть возможность помогать другим людям, делать их более счастливыми и менее озабоченными, и это — сейчас она еще не может придумать, как именно, — и возможно, и необходимо из-за того конца, что все кончилось навсегда. Она помогла Гертруде. Гертруда как-то сказала: «Я была одержима дьяволом, и ты спасла меня». А много ли она в действительности сделала для нее, думала Анна, действительно ли она помогла ей пережить горе? В самом начале, да, она облегчила ей боль утраты. Больше Анна никак не смогла вспомнить, кому помогла бы со времени своего «выхода на свободу». Ах да — Сильвии Викс. Однажды, когда окончательно отчаявшаяся Сильвия пришла на Ибери-стрит, ища Гертруду, Анна встретила ее и услышала ее историю. Гертруды не было дома, и Сильвия излила душу Анне, которая сохранила ее откровения в тайне. Она согласилась поговорить с сыном Сильвии (Полом), а затем с его девушкой (Мэри), которая забеременела от него. Вскоре после этого молодые люди собрались с духом и упали в ноги родителям, принявшим их со слезами и воплями. Они решили оставить ребенка и, после сдачи экзаменов, пожениться. Сильвия поможет им ухаживать за младенцем. Ребенок (мальчик, которому дали имя Фрэнсис) появился на свет в июле. Был крещен (Анну попросили стать крестной матерью), и его дед с бабкой преобразились, соперничая за его привязанность. Надо сказать, отец Мэри был вдовцом и, когда перестал кричать и гневаться, оказался человеком весьма разумным и обаятельным. Он и Сильвия очень полюбили друг друга, к радостному изумлению их детей. Жизнь Сильвии совершенно переменилась, она никогда не была счастливее и теперь с трудом могла поверить, что год назад готова была от отчаяния наложить на себя руки. Анне она сказала, что все это благодаря ей. Что ж, думала Анна, кое-что она все-таки сделала.