Самостоятельные люди. Исландский колокол - Халлдор Лакснесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже Йоун Хреггвидссон встал со своего ложа, чтобы помочь профессору antiquitatum рыться в постели его матери. Красавицы вышли на свежий воздух, а прокаженные по-прежнему жались к епископу. Старуха стояла поодаль, на щеках ее выступил румянец. Когда начали копаться в ее постели, зрачки ее расширились, и чем больше рылись искавшие, чем больше вещей трогали, тем сильнее она волновалась и наконец, задрожав всем телом, прижала к глазам подол и беззвучно заплакала. Епископ, скептически наблюдавший за асессором, заметил, что старуха плачет, и с истинно христианской добротой погладил ее по мокрой морщинистой щеке, заверяя в том, что у нее не возьмут ничего дорогого для нее.
После долгих и тщательных поисков знатный гость наконец извлек из прогнившего сена несколько слипшихся вместе кожаных лоскутов, таких сморщенных, высохших и жестких, что их невозможно было даже разгладить.
Любезная и словно просившая о снисхождении улыбка знатного гостя, рывшегося во всем этом мусоре, вдруг исчезла, сменившись самозабвенной сосредоточенностью ученого. Он поднес находку к затянутому бычьим пузырем окну, из которого струился слабый свет, осторожно подул на кожу, с нежностью осмотрел ее, вынул из нагрудного кармана шелковый носовой платок и обтер каждый лоскут.
— Membranum[60], — сказал он наконец, бросив быстрый взгляд на своего друга-епископа. Они вместе стали рассматривать находку: это были куски телячьей кожи, сложенные вдвое и сшитые в тетрадь, однако нитки, скреплявшие их, давно поистерлись или сгнили. Но хотя сверху кожа почернела и заскорузла от грязи, на ней все же легко можно было различить знаки старинного готского письма. Епископ и асессор прикасались к сморщенным кожаным лоскутам почти благоговейно и так осторожно, словно это был новорожденный младенец, шепча латинские слова pretiosissima[61], thesaurus[62] и cimelium[63].
— Письмо относится примерно к тринадцатому веку, — сказал Арнас Арнэус. — По-моему, это не что иное, как страницы из самой «Скальды»[64].
Он повернулся к старухе, сказал ей, что тут шесть листов из древней рукописи, и спросил, сколько их было, когда они попали к ней в руки.
Убедившись, что гости не посягают на более ценные предметы из недр ее ложа, старуха перестала плакать и ответила, что был еще только один лист. Она хорошо помнит, что когда-то давно размочила эти кожаные лоскуты и вырвала один, чтобы залатать Йоуну штаны, но лоскут никуда не годился, нитка в нем не держалась.
На вопрос гостя — куда девался лоскут, старуха ответила, что никогда еще не выбрасывала ничего, что могло бы пригодиться, тем более кожу, — ведь всю жизнь она не могла наготовиться обуви на свою многочисленную семью. Но этот лоскут поистине никуда не годился — даже в те тяжелые годы, когда многие ели свои башмаки. Ведь и кусок башмачного ремня можно засунуть в рот ребенку, чтобы он его сосал. Пусть господа не думают, что она не старалась пустить эти лоскутки в дело.
Старуха, всхлипывая, вытирала слезы, епископ и асессор молча смотрели на нее. Арнас Арнэус тихо сказал другу:
— Семь лет я искал, расспрашивал людей по всей стране, не знают ли они, где найти хотя бы minutissima particula[65] из тех четырнадцати листов, которых недостает в «Скальде», ибо в этой удивительнейшей рукописи содержатся прекраснейшие песни северной части мира. Здесь нашлось шесть листов, правда, съежившихся, разобрать их будет трудно, но все же sine exemplo[66].
Епископ поздравил друга, пожав ему руку.
Повысив голос, Арнас Арнэус обратился к старухе.
— Так я возьму эту негодную рвань, — сказал он. — Ведь этими лоскутами все равно нельзя починить штаны или залатать старые башмаки. И вряд ли Исландию поразит такой голод, что они сгодятся в пищу. А за причиненное беспокойство, добрая женщина, я дам тебе серебряный далер.
Он завернул находку в шелковый носовой платок и положил на грудь, а пастору Торстену сказал веселым и товарищески непринужденным тоном, каким обращаются к услужливому спутнику, с которым вообще-то не имеют ничего общего:
— Вот, дорогой пастор, что сталось с народом, у которого была когда-то самая великая после античности литература. Теперь он предпочитает обуваться в телячью кожу, есть старую телячью кожу, а не читать древние письмена на телячьей коже.
Затем епископ благословил всех жителей хутора.
Знатные дамы, ожидавшие своих спутников во дворе, любуясь закатом, с улыбкой пошли им навстречу. Лошади — их было около двадцати, — фыркая, щипали траву на выгоне. Конюхи подвели четырех лошадей к крыльцу. Господа вскочили в седла, и кони поскакали галопом по каменистой тропе, выбивая копытами искры.
Глава четвертая
Через несколько дней после этого события Йоун Хреггвидссон отправился верхом собирать «лисий налог» — жители окрестных хуторов платили ему за то, что он уничтожал лисьи норы. По обычаю, он и на сей раз получил эту дань рыбой, но у него, как всегда, не было веревки, и ему пришло в голову зайти к местному судье занять кусок веревки, чтобы связать рыбу. Когда Йоун Хреггвидссон въехал во двор со своей рыбой, у дверей дома стояли судья и трое крестьян из Скаги.
— Мир вам, — сказал Йоун Хреггвидссон.
Они едва ответили на его приветствие.
— Я хотел попросить власть имущих одолжить мне кусок веревки, — обратился к ним Йоун.
— Скоро тебе достанется целая веревка, Йоун Хреггвидссон, — сказал судья, — и, повернувшись к окружавшим его крестьянам, приказал: — Хватайте его, во имя Иисуса!
Крестьян было трое, все старые знакомые Йоуна. Двое сделали попытку схватить его, третий стоял в стороне. Йоун сразу же стал яростно защищаться, кидался то на одного, то на другого крестьянина, молотил их кулаками и вскоре сбил с ног. Они никак не могли с ним справиться, пока на помощь не подоспел судья — здоровенный детина, и через некоторое время всем троим удалось осилить Йоуна. Рыба во время потасовки рассыпалась по двору, и ее затоптали в грязь. Судья надел на Йоуна колодки, заявив, что он может не беспокоиться — теперь у него всегда будет казенное жилье. Арестованного отвели в дом судьи и поместили рядом с людской, в сенях, через которые с утра до ночи взад и вперед сновали слуги. Две недели просидел он там в колодках под стражей. Его заставляли чесать конский волос, молоть зерно, а слуги судьи по очереди сторожили его. Спал он на ларе. Парни и девушки, проходя мимо, дразнили его, смеялись над ним, а одна старуха как-то вылила на него содержимое ночного горшка за то, что по ночам он пел римы о Понтусе и не давал людям покоя. Только одна бедная вдова и ее двое детей чувствовали к нему сострадание и угощали горячим свиным салом со шкварками.
Наконец Йоуна отвезли в Кьялардаль, где по его делу был созван тинг. Судья установил, что арестовали Йоуна вполне законно, поскольку он обвиняется в убийстве палача Сигурдура Сноррасона. От обвиняемого потребовали, чтобы он доказал свою невиновность клятвой двенадцати свидетелей, а найти этих двенадцать свидетелей должен он сам. Шесть прихожан из Саурбайра поклялись, что когда они увидели в ручье тело Сигурдура Сноррасона, глаза, ноздри и рот у него были закрыты. Сиверт Магнуссен, тот человек, которого Йоун вытащил из торфяной ямы, поклялся, что в ту ночь палач и Йоун Хреггвидссон ускакали вперед, оторвавшись от своих спутников. Ни один человек не дал показаний в пользу Йоуна Хреггвидссона. Суд длился два дня, и обвиняемого приговорили к смертной казни за убийство Сигурдура Сноррасона, но разрешили обжаловать приговор суда в альтинге.
Стояла поздняя осень. Обратно все, кроме судьи и его писца, шли пешком по твердому снежному насту. На пути в Скаги судья сделал крюк и заехал в Рейн. Арестованный в кандалах и под стражей стоял неподалеку от хутора, а судья вошел в дом.
Домочадцы Йоуна Хреггвидссона сразу же узнали, кто приехал, его мать подоила корову и вынесла сыну парного молока в деревянной чашке. Когда он выпил, она откинула ему волосы со лба, чтобы они не падали на глаза. Дочь Йоуна тоже вышла из дому и стояла возле отца.
Судья вошел в горницу без стука.
— Твоего мужа осудили за убийство, — сказал он хозяйке.
— Да, он разбойник, — ответила женщина, — это я всегда говорила.
— Где его ружье? — спросил судья. — В этом доме не должно быть орудий убийства.
— Ума не приложу, как это он не пристрелил нас всех из своего ружья, — сказала жена Йоуна, отдавая ружье судье.
Потом она вынула новую, старательно сложенную шерстяную рубашку и протянула ее судье.
— Всякий видит, что мне недолго осталось до родов, к тому же я больна и дурна собой, он, наверно, и смотреть-то на меня не захочет. Я прошу судью передать ему эту рубашку. На тот случай, если он не скоро вернется домой, — она теплая.