Петер Каменцинд. Под колесом. Гертруда. Росхальде - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как ты выглядишь! – сказала матушка, обнимая меня. – Так это на тебя подействовало?
Я ничего не мог ей сказать, сразу после этого пришел молодой врач, а вскоре, следом, – пожилой; умирающий получил морфий и больше уже не открывал своих умных глаз, способных теперь смотреть так всезнающе и с таким превосходством. Мы сидели возле него и смотрели, как он лежит, как становится все спокойней, а лицо у него меняется, и ждали его кончины. Он жил еще несколько часов и умер в конце дня. Я больше не испытывал ничего, кроме глухой скорби и глубокой усталости, сидел с воспаленными сухими глазами и к вечеру заснул возле его смертного одра.
Глава 6
То, что жизнь – дело нелегкое, временами я смутно чувствовал и раньше. Теперь у меня появилась новая причина для раздумий. До сего дня не оставляет меня ощущение противоречия, которое кроется в этом открытии. Ведь моя жизнь была бедной и трудной, но вот другим людям, а иногда и мне самому она кажется богатой и замечательной. Человеческая жизнь видится мне темной печальной ночью, которую нельзя было бы вынести, если бы то тут, то там не вспыхивали молнии, чей неожиданный свет так утешителен и чудесен, что эти секунды могут перечеркнуть и оправдать годы тьмы.
Тьма, безутешный мрак – страшный круговорот повседневной жизни. Зачем человек утром встает, ест, пьет, потом опять ложится? Ребенок, дикарь, здоровый молодой человек, животное не страдают от этого круговорота безликих вещей и дел. Кто не страдает от дум, того радует подъем по утрам, еда и питье, он находит в этом удовлетворение и другого не желает. Однако кто утратил ощущение естественности всего этого, тот жадно и зорко ищет в течении дней мгновенья истинной жизни, вспышки которой дают счастье и заглушают чувство времени вместе со всеми раздумьями о смысле и цели жизни вообще. Можно назвать их творческими, ибо кажется, будто они приносят чувство единения с Творцом, ибо в эти мгновенья все, даже то, что обычно представляется случайным, ощущаешь как предначертанное. Это то же самое, что мистики называют единением с Богом. Может быть, сверхъяркий свет этих мгновений погружает все остальные во мрак, может быть, из-за свободной волшебной легкости и блаженного парения в эти мгновенья всю остальную жизнь ощущаешь такой тяжелой, вязкой и приземляющей. Я этого не знаю, в размышлениях и философствовании я не далеко ушел. Зато я знаю: если существуют блаженство и рай, то это не что иное, как безмятежная непрерывность таких мгновений, и если подобное блаженство можно обрести через страдание и очищение скорбью, то никакое страдание и никакая скорбь не будут столь нестерпимы, чтобы надо было от них бежать.
Спустя несколько дней после похорон отца – я ходил еще оглушенный и в каком-то духовном изнеможении, – бродя без цели по городу, забрел я на улицу предместья. Хорошенькие домики посреди садов вызвали у меня не вполне отчетливое воспоминание, я сосредоточился на нем и узнал сад и дом моего бывшего учителя, который несколько лет назад хотел склонить меня к вере в теософию. Я направился к дому, хозяин вышел ко мне навстречу, узнал меня и радушно провел к себе в комнату, где вокруг книг и цветочных горшков носился приятный аромат табачного дыма.
– Как вы поживаете? – спросил господин Лоэ. – Ах да, вы ведь лишились отца! У вас и вид подавленный. Вы тяжело это переживаете?
– Нет, – ответил я. – Смерть отца причинила бы мне более сильную скорбь, если бы между нами оставалась прежняя отчужденность. Но в последний мой приезд я с ним подружился и избавился от тягостного чувства вины, какое испытываешь по отношению к добрым родителям, пока получаешь от них больше любви, чем можешь дать сам.
– Это меня радует.
– А как обстоят дела с вашей теософией? Хотелось бы что-нибудь от вас услышать, потому что мне сейчас плохо.
– В чем причина?
– Во всем. Я не могу ни жить, ни умереть. Все, за что ни возьмусь, нахожу лживым и глупым.
Доброе и довольное лицо Лоэ – лицо садовника – болезненно исказилось. Должен признаться, что именно это доброе, слегка располневшее лицо расстроило меня, да я совсем и не ждал от него и его мудрости какого-либо утешения. Я хотел только послушать, как он будет рассуждать, как покажет бессилие своей мудрости, и наказать его за его благодушие и оптимистическую веру. Настроен я был недружелюбно, и по отношению к нему, и ко всем вообще.
Однако этот человек вовсе не был так самодоволен и так тверд в своей догме, как я думал. Он участливо взглянул мне в лицо, с искренним огорчением, и меланхолично покачал своей белокурой головой.
– Вы больны, сударь мой, – решительно сказал он. – Быть может, только физически, тогда это скоро пройдет. Надо пожить в деревне, крепко поработать и не есть мяса. Но я думаю, болезнь гнездится в другом месте. Вы больны душой.
– Вы думаете?
– Да. У вас болезнь, которая, к сожалению, теперь в моде и которую ежедневно встречаешь у интеллигентных людей. Врачи, конечно, ничего об этом не знают. Она сродни moral insanity[65], ее можно назвать также индивидуализмом или воображаемым одиночеством. Современные книги полны этим. В вас вселилась фантазия, будто вы одиноки, ни один человек вами не интересуется, ни один человек вас не понимает. Разве это не так?
– Приблизительно да, – с удивлением признал я.
– Вот видите. Тому, в ком уже сидит эта болезнь, достаточно нескольких разочарований, чтобы он поверил, будто между ним и другими людьми не существует вообще никаких отношений, разве что недоразумения, и что каждый человек, в сущности, шагает по жизни в абсолютном одиночестве, что ему никогда не стать по-настоящему понятным для других, нечего с ними делить и невозможно иметь что-либо общее. Бывает даже, что такие больные становятся высокомерными и считают всех прочих, здоровых людей, которые способны еще понимать или любить друг друга, за стадных животных. Если бы эта болезнь стала всеобщей, человечество неминуемо вымерло бы. Но она встречается только в Центральной Европе и только в высших сословиях. У молодых людей она излечима, ее относят даже к числу неизбежных в молодости болезней роста.
Его назидательный, чуть иронически окрашенный тон немного раздражал меня. Когда он увидел, что я не улыбаюсь и не делаю попыток защищаться, на лице его опять появилось горестно-доброе выражение.
– Простите, – ласково сказал