Гарем ефрейтора - Евгений Чебалин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Подожду, – вздохнул Апти.
Она опустилась рядом на корточки, втянула Апти в бездонную синеву глаз, шепотом велела:
– Так и сидеть, боец Акуев. А я дверь запру, чтоб не удрал.
Пошла к двери. Апти осознал услышанное, неистово вскинулся:
– Падажди! Откуда мой фамилия знаешь?
Хлопнула дверь, щелкнул замок. Апти сидел, таращил глаза: ведьма, что ли? Кто подсказал его фамилию, которую он и сам стал уже забывать? Изнурял себя догадкой, сомнением до тех пор, пока не закрылись глаза и не обволок его теплый и впервые за долгие месяцы уютный сон, без горького привкуса едучей тоски.
… Он спал, и в лицо ему дул легчайший и теплый зефир. Потом зефиру надоело дуть. Он фыркнул и мазнул абрека по носу. Апти вздрогнул и открыл глаза. Перед ним сидела на корточках председательша.
– Проснулся, абрек? – спросила она таким неземным, обволакивающим шепотом, что, застонав в полусне-полуяви, Апти вжался в стену, едва обуздав себя, свои руки, тянувшиеся обнять хозяйку.
Он теперь знал, как жить дальше. А потому поднялся и спросил хриплым со сна голосом:
– Чушка привезли?
– Приволокли мы его, родимого, свеженького, – воркующе пропела Синеглазка. – Все руки оттянули, покуль на арбу навалили. Господи, радости-то, радости! Мои бабы среди ночи под звездами в пляс пустились, меня всю как есть обслюнявили. Насели, давай пытать: кто сказал да откуда про кабана знаю. Не бойся, абрек, я их всех так отшила, теперь более не спросят!
– Не боюсь я, – спокойно сказал Апти.
– А ты, я вижу, тут не скучал, сидел как индюшка на яйцах, покуда мама раму мыла? – сплела хозяйка непонятную, с потаенным смыслом, фразу, пробиваясь к чему-то в душе абрека, разгребая там стылый пепел забытья.
И пробилась-таки. Вскинулся в суеверном страхе Апти. До боли явственно и резко привиделся ему давний пастуший схорон, ожидание связи с Криволаповым, бурка на сене, букварь и собственный голос:
– Давай, Федька, другой слова читать, сидим на эта «мама-рама» уже два дня. Ей-бох, как индюшка на яйце, сидим.
Откуда могла знать это дивное прошлое абрека красавица-хозяйка, как просочились к ней слова, коим не было теперь цены, жившие только в памяти Апти?
– Откуда знаешь? – обессиленно выдохнул он.
– От Федьки, – сказала Синеглазка, – от братишки моего. Я ж Дубова Надежда. Дошло, че ли? От теперь в начальниках милиции районной, абрека Апти ловит. А его партейная сестра тут с этим абреком шуры-муры завела. От такие пироги с котятами, боец Акуев. Ну дак че пялишься, гостенек ты наш дорогой? Аль струсил сестру милицейскую? Садись, слова твои непонятные толковать начнем.
– Не надо, – поднялся, оглушенно замотал головой Апти. Время требовалось ему и покой в одиночестве, чтобы переварить сегодняшний день. – Пойду я.
– Дак че, так и расстанемся, глядя на ночь? – зацепила Апти, развернула к себе тихим голосом хозяйка. Однако не было в этом голосе обещания и зазыва, была лишь смертельно усталая благость.
– Пойду, – топтался у порога абрек, с мукой отдирая себя по клочкам от женщины, выковыривая по кускам из этой комнаты – от уюта ее и тепла.
– Ну коли так, ступай. – И прибавила долгожданное, пронизавшее немыслимой радостью: – Будет время, заходи.
– Спасибо тебе, Надя Трофи-ма-на, – сказал он, распрямляясь.
– Мне-то за что? – из последних сил выдохнула слова хозяйка, ломала ее, гнула к земле неодолимая усталость.
– Утром в пещере как старик вставал, теперь как молодой тур спать пойду, – непонятно сказал Акуев. Добавил: – Дуб на скале, где чушка, видела?
– Ну?
– Каждый день смотри на дуб. Когда увидишь белый тряпка, бири арба, бири женщин, езжай чушка грузить. Я твой колхоз кормить буду, – деловито и бесповоротно впрягся в колхозную арбу Апти. Впрягся и запоздало поразился самому себе.
– Ладно, кормилец, – мертво согласилась хозяйка. Не было уже сил оценить сказанное.
Их не осталось и на то, чтобы запереть двери за Апти. Цепляясь за стену, добралась она до кровати, рухнула на нее в одежде. Проваливаясь в забытье, успела лишь прошептать сквозь улыбку смутную, но такую уютную мешанину: «Индюшка, мама мыла раму…»
Она всласть искупается в сегодняшнем вечере завтра утром, когда, пробудившись, распахнув ясные глаза, зачерпнет ими красного света в окошке. Тогда вздыбится и подымет ее ввысь теплый вал ожидания, затопит и понесет бережно, натруженную, одинокую, к неизведанному еще.
А пока глядела в окно лимонно-круглая луна. Пластали воплями тишину семейные дрязги шакалов. За хребтами плющил грудью темноту, вспарывал ее прожектором паровоз. С железным клекотом тащились за ним вагонные коробки, набитые кавказской рожью и кукурузой – для России, что корчилась в военно-тифозной муке.
А еще дальше ползли мертвенно-зеленые блики по равнине, исковерканной траншеями, воронками, опрокинутыми танками. Пировали неподалеку подземные полчища белых червей в человечьем студне братских могил.
И над всем этим победно плыл неистребимо-стойкий женский шепот-гимн: «Мама… мыла… раму!»
Апти бил свиней с азартной яростью. Почти два десятка кабаньих стад спускались к водопою в окрестностях аула в эту зиму, коей предшествовало обильно-фруктовое лето. Внизу, под обрывом, пенилась в скальной утробе река, грызла хилую наледь по берегам, отбивала обессиленные наскоки весеннего морозца.
Апти, выспавшись в пещере днем, к ночи шел к реке с вязанкой сена и карабином. Выбирал место на обрыве недалеко от спуска, стелил на снег духовитый слой сена, нагребал по бокам снежные валы для маскировки. И затихал в засаде.
Дождавшись стада, свешивал дуло с обрыва, выцеливал в зыбком лунном сиянии размытую кляксу кабана на снегу, спускал курок. Гулко рявкал выстрел. Темная, охваченная паникой лавина, грохоча, уносилась вдоль реки.
Апти спускался вниз. На камнях у самого потока лежала туша. Отрезал ухо для счета, довольно тыкал носком сапога в налитый жиром бок – дело сделано. Поднимался к дубу, карабкался к вершине, вешал на черный сук белый платок.
Вскоре попробовал посчитать отрезанные уши у костра в пещере. Не хватило пальцев на руках. Медленно растянул в улыбке потрескавшиеся на ветру и морозе губы – годится! Впервые за долгие дни запалил костер под бочкой, натаскал туда воды и, дождавшись, когда вода запарила, влез в горячую благодать по самое горло.
Подрагивая от наслаждения, закрыл глаза, чувствуя, как жар просачивается сквозь кожу, льнет к костям, теплит сердце. Дважды намылившись, вымылся. Растеревшись докрасна, оделся потеплее. Добрел до ниши, наполовину заваленной сеном, рухнул на упругую пряную перину. Кожа благодатно, распаренно дышала под бешметом.
Укрывшись буркой с головой, заснул – как в провал канул, бессильно и успокоенно, малой чешуинкой отвалившись от тяжкой, но добровольной своей охотничьей кабалы, подмывавшей злым азартом работы, в которую намертво втянулся. Весь день перед этим неотступно маячило в памяти истонченное голодом прекрасное женское лицо. Как она там? Со стоном давил в себе тягу сорваться, прянуть на Кунака и наметом, с конским храпом и ветряным свистом, туда, к ней.
До боли, до слез зажмурил глаза, остужал себя: рано! Боялся порвать незваным приездом хрупкую сеть доверия, что выткалась между ними.
Правила Надежда Дубова колхозом не по годам разумно: редким словом, деловым участием да глазами. Там и голубая теплынь копилась в удачные дни, оттуда и черной грозой обжигало в ненастье. Верховодила бабьей колхозной артелью жестко, себе пощады не давала и других работой ломала на износ: время такое, державу надо на ноги ставить. К тому же бабам, колдовским мясцом подкормленным, грех нытье разводить.
Приколдовывала председательша свежатинку жутко и непонятно. Сколько раз бабы тайком из-за занавесок подглядывали: выйдет она поутру на крыльцо и первым делом зорко так оглядится, как соколиха с сухой ветки. И уж если снежной белью лицо докрасна умоет, ровно жар в нем остужая, – мясной день восходом разгорится.
И точно. К ночи, после работ, обязательно бросит колдунья ненароком и правлении:
– Пошарили б вдоль берега, нет ли че на бедность нашу.
Запрягали ребристую лошадку в сани, катили к дубу, иногда дальше. И возвращались с добычей.
Кабанятину делили тайком в амбаре. Откуда мясцо – напрасно ворошили в догадках мозги, поскольку на лобовой вопрос, однажды заданный, ожгла преседательша небывалым ответом, вогнав в обморочную оторопь любопытную, послала ее туда, куда не всякий мужик в довоенное время посылал.
Иной малец поутру, сокрушив с хрустом и со слюнками вареный кус свинятинки, опрометчиво плямкал жирными губенками:
– Ма, откуль мясо-то? – за что отоваривался немедленно увесистым подзатыльником.
– Окстись! Како мясо? Фрукту трескал, понятно?