Свет невечерний. Созерцания и умозрения - С. Н. Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Секуляризация власти состоит в ослаблении религиозных уз, взаимно связывающих ее и подданных, в отрицании теургийного начала власти и в сведении ее преимущественно к началам политического утилитаризма, к натурально–человеческой звериности. Соответственно этому божественному праву власти противопоставляется человеческое ее установление. Это изменение в самом ощущении природы власти связано с общими успехами гуманизма и ослаблением религиозного мирочувствия, которое не могло не отразиться и на политическом мировоззрении. Этому же содействовало и то, что в политическую орбиту христианских государств оказались вовлечены разные нехристианские народности; вследствие того и самый характер государственности становится религиозно сложным я смешанным. В том же направлении влияло и происшедшее разделение церквей и откол протестантского сектантства, что лишило христианство, как историческую и политическую силу, единства и сплоченности и разделило его на различные и между собою соперничающие части. Так или иначе, но «священная империя» не удалась, она оказалась побеждена тяжестью плоти, греха и маловерия. Оказался висящим в воздухе и высокий политический идеал русских славянофилов, которые сами отказались видеть его осуществление в петербургском абсолютизме немецкого образца. И менее всего приходится теперь думать о реакции или реставрации старого государственного строя даже тем, кому немило то, что приходит на смену: все равно гальванизация исторического трупа даст еще худший результат.
«Секуляризация» власти неуклонно распространяется вширь и вглубь, притом действуя на обе стороны. Носители прежней власти, теряя веру в церковную для нее опору и живое чувство религиозной связи с подданными, все больше становились представителями вполне светского абсолютизма, борющегося с подданными за свою власть под предлогом защиты своих священных прав: священная империя, накануне своего падения, вырождается в полицейское государство, пораженное страхом за свое существование. Это есть разновидность того же политического гуманизма, только под старой личиной, под которой нет уже живого лица. Народные же массы все более проникаются чисто утилитарным пониманием власти, а утилитаризм в качестве основного и решающего критерия в политике есть нечто иное, как революция en permanence, либо скрытая и тлеющая под пеплом, либо уже вспыхнувшая. В эту эпоху перманентной революции Европа, по–видимому, вступила уже с 1789 года. Но именно благодаря этому утилитаризму совершенствуется механизм власти, ее техника, — то, что зовется на языке современного государственного права «правовым государством». Установляются гарантии всяких «свобод», делается то, чего не умел или не хотел устроить абсолютизм и чего вовсе и не добивалась еще более ранняя эпоха. Однако даже секуляризованная власть не может держаться только одним утилитаризмом, — и она нуждается в своеобразном религиозном освящении, которое и находит в мистическом народобожии, представляющем собой вариант религии человекобожия. Ниспровергая троны, опиравшиеся на божественное право, сама революция при этом опирается на «волю народную», которая лишь выявляется подачей голосов, но представляет собой самосущую мистическую реальность. В Английской революции, как имеющей религиозную основу, народ еще рассматривается в качестве суверена ex iure divino, во Французской же, как и во всех дальнейших революциях, речь идет о неразгаданной, но для всех явной реальности коллектива, воля которого священна, а потому и есть высший источник правообразования. Возникает своего рода гуманистическая теократия, которая видит задачу в том, чтобы верно определять и осуществлять истинную «волю народа». Но как же этого достигнуть и где ее искать? Сознание явной недостаточности для этой цели «баллотировочных ящиков» и избирательных бюллетеней, годных разве только для решения отдельных практических вопросов, вызывает длительный «кризис правосознания» (как его пережила в эпоху Платона, при совершенно аналогичных обстоятельствах, афинская демократия). Вопрос о «праве права» становится для мыслящих юристов своего рода квадратурой круга. Для демократической религии человекобожия государство есть высшая форма жизни, — лжецерковь. Даже больше того: человечество, организованное в государство, есть земной бог. Это и было провозглашаемо по–своему Гегелем и по–своему Фейербахом [959]. Легальность оказывается высшей формой человеческих отношений. Но всякое духовное движение в добре или зле, в святости или сатанизме, требует для себя личного воплощения. Его требует и вновь возродившийся культ государственности в религии демократического человекобожия. Государственность народобожия рано или поздно должна получить такого личного главу, который всем существом своим вместит притязания царства от мира сего. Этим и будет предельно выявлена мистика человекобожия в сознательном противлении христианству.
Для того чтобы могло явиться новое откровение о власти, нужно, чтобы пред религиозным сознанием во всей остроте стала ее загадка.
А для этого надо, чтобы начало власти было изжито во всей глубине, изведано как таковое, познано в его собственной природе. Для того чтобы жизненно осознать проблему теократии, быть может, надо временно лишиться теократических видимостей или прообразов, оказаться поставленным лицом к лицу пред властью в ее человеческом образе, в ее природной «звериности». И в этом может выразиться и положительная сторона ее «секуляризации». Гетерономия власти, одинаково характерная и для языческой лжетеократии, и для клерикального «христианского государства», затемняла природу власти в ее автономии и вела к тяжелому смешению Кесарева и Божия. В этом была двусмысленность и нере^ шительность, которая приводила к фальши и подменам, к деспотии или лжетеократии, т. е. к торжеству того же «звериного» начала, лишь прикрываемому иной официальной фразеологией. Этим подготовлялась и внешняя победа «секуляризации», «правового государства» с его человеческой честностью, искренно охраняющей «благо народа» и его свободу. Но именно эта атмосфера воинствующего народобожия, царства от мира сего, заставляет духовно задыхаться тех, кто лелеет в душе религиозный идеал власти и не хочет поклониться «зверю», принять его «начертание» [960]. Можно и должно сохранять лояльность, терпеть хотя и немилую государственность, даже высоко ценить ее практические достоинства, видя в ней относительное житейское благо или хотя меньшее зло, чем обветшавшая и изолгавшаяся власть старого фасона. Но любить эту власть, ощущать к ней религиозный эрос можно, лишь принимая участие в культе демократического Калибана, «принося жертвы зверю». Следует принимать государственность, сведенную к политическому утилитаризму, так же, как и бремя хозяйственных забот: признавая честность этого труда, аскетически нести его как жизненное «послушание»; однако «честность», корректность, есть лишь религиозно–этический минимум, между гем как религия во всех делах хочет максимума. И тем не менее эта обмирщенная государственность есть уже своего рода отрицательное откровение о власти. Это разросшееся и дифференцировавшееся тело власти есть тоже «земля проклятия», растрескавшаяся и иссохшая, и она жаждет небесной влаги. «Правовое государство» с его правовыми гарантиями, со всей своей земной мудростью и человечески–относительной правдой, не угасит тоски об ином царстве, не только холодного права, но и любви, об иной власти — теократической. Но, конечно, вопрос этот имеет смысл только в Церкви, и речь идет здесь не о политике в обычном смысле слова, а именно о религиозном преодолении «политики», о том преображении власти, которое и будет новозаветным о ней откровением. Здесь возможны одни только чаяния да смутные предчувствия: где, когда, как, зримо или незримо миру, не знаем. Тут возможны только домыслы да чаяния, о которых не место здесь говорить. Русский народ, исполненный апокалипсического трепета, носит в себе и это предчувствие — в своей идее «Белого Царства», чрез призму которой он воспринимал и русское самодержавие. Того же касаются и прозрения глубочайших выразителей русского духа: славянофилов, Φ. Μ. Достоевского, Вл. Соловьева, Η. Ф. Федорова. Даже непримиримость к «звериному» началу государственности у Л. Н. Толстого, у которого все положительные идеи облекаются в отрицания, принимают форму «нето–вщины», говорит о том же, как и мистическая революционность интеллигенции с ее исканиями невидимого грядущего града [961], хотя и облекающимися в чуждую и уродливую форму социально–политического утопизма, да и вообще известный аполитизм русского народа, имеющий источник не только в недостаточной дисциплине личности и общества, но и вообще в отсутствии вкуса к срединному и относительному.