Библиотека литературы США - Кэтрин Энн Портер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут она заметила, что творится что-то неладное: в дом залетела птица. Это был стриж, из тех, что гнездятся в печных трубах. Он вылетел из столовой, как спущенная стрела, и прямо у нее перед глазами метнулся вверх по лестничному пролету.
Не снимая пальто, Лоурел пробежала по всему дому, включая в каждой комнате свет, закрывая окна от дождя и все двери в прихожую — от птицы. Она помчалась наверх, захлопнула дверь в свою комнату, пронеслась через площадку и наконец влетела в большую спальню, включила там лампу, а когда птица ринулась прямо на этот неожиданный яркий свет, она грохнула перед ней дверью.
Сюда ей не попасть. А может, она уже успела тут побывать? Долго ли хозяйничала она в доме, шныряя по темным комнатам? Но теперь Лоурел уже не могла отсюда выйти. В спальне своих родителей — теперь это была комната Фэй — она шагала из угла в угол.
В первый раз со дня похорон она очутилась в этой спальне.
4
Все окна, все двери гудели от напора ветра. Птица задевала крыльями стены, билась, ударяясь о двери, настойчиво, неотступно. Лоурел с тоской подумала, что там, за дверью, на верхней площадке остался телефон.
Да чего же мне тут бояться? — спросила она себя, чувствуя, как колотится сердце.
Даже если ты хранишь молчание ради тех, кто умер, все равно успокоиться в мире и безмолвии, как они, тебе не удастся. Она слушала, как бушевал ветер и дождь, как билась обезумевшая заплутавшаяся птица, и ей хотелось крикнуть те же слова, которые крикнула тогда сиделка: «Погубила! Погубила!»
Она приказала себе: попытайся восстановить факты. Если хочешь напасть на беспомощного человека, никто помешать не может, для этого только нужно быть его женой. Можно и крикнуть умирающему «Хватит с меня!» даже при дочери больного, которая теперь должна защищать память о нем. Да, факты обвиняли Фэй, и Лоурел, меряя комнату шагами, мысленно вынесла ей обвинительный приговор.
Нет, она вовсе не требовала наказания для Фэй, она только хотела добиться от нее признания: пусть поймет, что натворила. Но она знала, знала безошибочно, как ей ответит Фэй: «Не понимаю, что вы такое говорите». И это тоже будет факт. Фэй и в голову прийти не могло, что в тот трагический момент в больнице она была не права, настолько она всегда была уверена в своей правоте. Оправдывала себя. Просто она устроила обычную семейную сцену, и все.
Очевидно, эти сцены были для Фэй чем-то привычным. Она и в больницу, и сюда, домой, принесла с собой эту привычку так же как семейство мистера Далзела прихватило с собой корзинку жареных куриных ножек. Вся реальность смерти прошла мимо нее, стороной. Фэй не ведала, что творит, вот так, не отдавая себе отчета; как Тиш подмигивает друзьям. Фэй никогда ничего не поймет, подумала Лоурел, если я ей не объясню. И тут же Лоурел себя спросила: неужели и у меня в душе теперь такая же пустота, как в душонке Фэй, открывшейся и отцу, и мне? Но я-то не могу, как отец, пожалеть Фэй. Не могу и притворяться, как притворяются ее соседи в Маунт-Салюсе, потому что им придется жить рядом. Мне надо позабыть о жалости, надо быть твердой, пока Фэй не поймет, что она натворила.
И я уже не могу забыть то, что я узнала, подумала она. Я видела Фэй такой, какая она есть. Да любой суд признал бы ее виновной! — подумала Лоурел, слыша, как птица бьется о двери, и чувствуя, как сотрясается весь дом от порывов ветра и дождя. Фэй выдала себя с головой; теперь я освободилась, дрожа, подумала Лоурел. И оттого что она нашла точное название своему чувству, все остальные ощущения стали яснее, точнее. Но ведь освободиться — значит кому-то рассказать, свалить с себя тяжкий груз.
Но кому же она могла все поведать? Матери. Только своей покойной матери. В глубине души Лоурел знала это с самого начала. Она подошла к креслу, прислонилась к нему. Все доказательства, все уничтожающие улики были у нее наготове для матери. И тут ее охватила тоска: теперь уже ничего не расскажешь и некому утешить ее. Желание все сказать матери обернулось другой стороной: она поняла, как все это страшно. Теряя зрение, отец все больше становился похож на мать, но я-то, неужели я становлюсь похожей на Фэй? Сцена, которую Лоурел только что представила себе: как она рассказывает матери об этом оскорблении, рассказывает со всей нежностью, — нет, эта сцена еще убийственней, чем та, которую Фэй разыграла в больнице. Вот что я готова была натворить, лишь бы найти утешение, подумала Лоурел.
Она услышала, как птица колотится в дверь то сверху, то снизу, сжала голову руками и стала отступать, отступать вон из комнаты, в смежную комнатушку.
В маленькой бельевой было совсем темно. Лоурел ощупью нашла лампу. Она зажгла свет — ее старая школьная лампа на гибкой ножке стояла на низком столике. При свете Лоурел увидала, что сюда убрали секретер ее матери и ее собственный письменный столик вместе с креслом на колесиках. Там же стоял окованный медью сундук с тремя отделениями и швейная машина.
До того как тут устроили бельевую, Лоурел спала здесь, пока не доросла до собственной комнаты по другую сторону площадки. Сейчас тут было холодно, словно всю зиму не топили, камин, конечно, был пуст. Как мерзли, наверно, руки у мисс Верны Лонгмайер, подумала Лоурел, когда она приходила сюда шить и сочиняла всякие небылицы и путала все, что видела и слышала. Холодная у нее была жизнь — целыми днями сидеть в чужих домах.
Нет, тогда здесь было тепло, очень тепло. Лоурел представила себе сухопарую спину отца — он сидит на корточках и, разводя огонь, кладет газету у самого дымохода, так что пламя сразу с гуденьем рвется вверх. Тогда он был молод и любое дело у него спорилось.
Пламя камина и тепло — вот что вернула ей память. Там, где сейчас стоял секретер, помещалась ее детская кроватка с сеткой по бокам, верхнюю перекладину можно было поднимать по ее росту, когда она, стоя в кроватке, протягивала руки, чтобы ее оттуда взяли. Швейная машина осталась на своем прежнем месте, у единственного окошка. Швея приходила только изредка, когда ее вызывали, и за шитьем обычно сидела мать. Под мерное жужжанье и постукивание педали Лоурел, расположившись на полу, подбирала разноцветные лоскутки и складывала из них звездочки, цветы, птиц, фигурки людей — для всего у нее было свое название, — располагала их рядами, отдельными кучками, узорами, семействами, и так сладко пахла циновка на полу, и огонь в камине или луч летнего солнца освещали мать, ребенка и нехитрые их занятия.
Тут было гораздо тише. Ветер остался за углом, от птицы и от тревожной тьмы ее отделяла большая комната. Казалось, что эта комнатушка так же далека от остального дома, как Маунт-Салюс от Чикаго.
Лоурел села в кресло. Лампа на гибкой ножке бросала затененный свет на теплую темную поверхность секретера. Он был сделан давным-давно из вишневого дерева, еще в имении Мак-Келва. На откидной доске цифра 1817 была врезана в не очень ровный овал из другого дерева — желтоватого и гладкого, как шелковый лоскуток. Секретер предназначался для конторы на плантации, но был невелик и сделан так изящно, что вполне годился для молодой дамы; и мать Лоурел завладела им раз и навсегда. Наверху распростер крылья металлический орел, державший в когтях земной шар. Размах его крыльев был не больше раскрытой ладони самой хозяйки. В двойных дверцах ключей не было. Да разве когда-нибудь секретер запирался на ключ? Лоурел не помнила, чтобы ее мать что-нибудь держала на запоре. Ее личные вещи в замках не нуждались. Она просто знала, что все неприкосновенно. А вдруг Лоурел и тут ничего не найдет?
Бюро отца она долго не решалась открыть, но тут она не стала раздумывать — не время. Она взялась за дверцы там, где они сходились, и дверцы распахнулись обе вместе. Внутри секретер был похож на полку на сельской почте, куда годами никто не заходил за письмами. Почему все бумаги так и остались лежать под милосердным слоем пыли, избежав уничтожения? Лоурел твердо знала ответ: отец ни за что не стал бы их трогать, а для Фэй это была просто чья-то писанина, и тех, кто ощущал потребность писать, Фэй заранее считала побежденными соперниками.
Лоурел выдвинула доску секретера и стала вынимать письма и бумаги по очереди из разных отделений. Таких отделений в секретере было двадцать шесть, но Лоурел увидела, что мать распределила письма не по алфавиту, а по времени и месту получения. Только отцовские письма были сложены вместе — должно быть, тут лежало все, что он написал ей с первого до последнего дня, начиная с самых старых, пожелтевших конвертов. Лоурел вытащила один из них и, немного вытянув листок письма, успела прочесть только первую строчку: «Родная моя, любимая» — и сразу положила конверт на место. Письма были отправлены из разных городов, где отец вел судебные дела, или из Маунт-Салюса, когда мать уезжала «туда, домой», в Западную Виргинию, а под этими конвертами лежали письма, адресованные еще «Мисс Бекки Тэрстон», они были перевязаны почти прозрачными ленточками, ветхие, в желтоватых пятнышках, как кожа на руках ее матери перед смертью. В глубине ящичка с этими письмами лежало что-то твердое, и, не успев еще рассмотреть этот маленький кусочек, Лоурел уже на ощупь узнала его. Это был двухдюймовый сланцевый камешек, тщательно обструганный перочинным ножичком. Он лег на ладонь Лоурел, такой же теплый и шелковистый, как ее кожа, будто сохранил тепло, лежа в своем тайничке. «Тарелочка!» — восхитилась когда-то в детстве Лоурел, подумав, что камешек обточил какой-то малыш. «Лодочка!» — серьезно поправила девочку мать. На дне были вырезаны инициалы отца — лодочку сделал он сам, и она перешла из его руки в руку его невесты: камешек они нашли у реки, «там, дома», когда отец за ней ухаживал.