Моя жизнь. Мои современники - Владимир Оболенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надзиратели обязаны были минут за пять до звонка, вызывавшего нас на прогулку, обойти все камеры для того, чтобы арестанты заранее оделись. Они шли по коридору, стуча ключами в дверь каждой камеры, и приговаривали: «Гулять, гулять, гулять». Но Лазукин при этом умел каждый раз оттенять свое ко мне уважение. «Гулять, гулять, гулять», — издали доносился до меня его голос. А подойдя к моей камере, он, с видом швейцара из хорошей гостиницы, быстро отворял дверь и, распахнув ее настежь, торжественно произносил: «Ваше сиятельство, пожалуйте на прогулку».
Ежедневно старший надзиратель уходил из тюрьмы в 4 часа дня и возвращался в 7 часов вечера. Вероятно, ходил с докладами по начальству. Этим пользовался в свое дежурство мой милейший Лазукин для того, чтобы оказать мне трогательное внимание. В 4 часа я слышал его приближающиеся шаги, затем дверь моей камеры отворялась и появлялся Лазукин с добродушной улыбкой на усатом лице. «Отдохните, ваше сиятельство, утомились, чай, на табуретке сидючи». И он отмыкал мою кровать от стены, а затем, став в дверях так, чтобы одним глазом следить, не появится ли невзначай в коридоре старший, вступал со мной в беседу:
— Эх, ваше сиятельство, разве же мы не понимаем, что вы за нашего брата страдаете… Вот, скажем, третья Дума, на что она нам нужна? Господская Дума! То ли дело ваша первая Дума была… Уж как мы на нее радовались, как ждали, что через нее землю получим.
И Лазукин из усатого унтер-офицера и тюремного начальства превращался в калужского мужика. Рассказывал о своей деревне, о своей семье, о том, как трудно им живется на маленьком крестьянском наделе.
— Разве я служил бы здесь, в этой проклятой тюрьме, если бы земельки у меня побольше было. Домик бы построил, хозяйство бы завел…
И о чем бы мы с ним ни разговаривали, он все возвращался к своим мечтаниям о деревенской жизни.
Должен сказать, что от трехмесячного тюремного сидения у меня остались неплохие воспоминания. Прежде всего, у меня не было тревоги от неизвестности своей дальнейшей судьбы. Я знал, что должен отсидеть ровно три месяца, а затем буду свободен. Я представлял себе, что совершаю в каюте парохода кругосветное плавание. Разграфил бумажку на 90 клеток, на которых были написаны стоянки моего парохода — Коломбо, Сингапур, Шанхай и т. д. И очень было приятно смотреть на эту бумажку со все сокращающимися белыми клетками. Все время у меня было правильно распределено, а потому шло незаметно. Утром в половине седьмого вставал, открывал форточку и ходил взад и вперед по камере. Приятно было дышать утренним морозным воздухом, тем более, что в это время по всей тюрьме распространялось зловоние от выносившихся из камер параш. В 7 часов уголовных арестантов собирали на молитву. Раздавалось стройное пение «Спаси Господи люди твоя», мотив которого до сих пор ассоциируется в моем ощущении с приятным дуновением морозного воздуха в открытую форточку. В половине восьмого появлялся надзиратель в сопровождении прислуживавшего мне вора. Кровать примыкалась к стене, а на стол ставился чайник с кипятком. Во время чаепития тихо становилось в тюрьме. И вдруг тишина нарушалась зычным голосом надзирателя: «Выходяшша, пошел»! А затем в коридоре раздавался торопливый топот сапог. Это отбывшие свой срок арестанты покидали тюрьму. Я не мог видеть этих ежедневно проходивших мимо моей камеры людей, но их шаги звучали бодро и радостно, и мне казалось, что лица у них веселые и улыбающиеся.
После утреннего чая я приступал к занятиям по строго установленному расписанию. Утром, до прогулки, читал какие-либо книги серьезного содержания, от прогулки до обеда писал, после обеда, подремав немного на табурете, часа два читал беллетристику (с особым наслаждением перечитал «Войну и Мир»), под вечер снова садился за писание. В тюрьме я понял, как можно производительно работать, когда никто не мешает и никто не отвлекает от работы. За три месяца я написал для таврического земства книжку о плодоводстве в Крыму на основании собранных статистических материалов и еще несколько очерков для «Русской Мысли». Вечером, с 6 часов, начинались разговоры с соседями. Вся тюрьма заполнялась этими легкими стуками, напоминавшими стрекотание кузнечиков. В 7 часов отмыкали кровать, и, взяв книжку в руки, я с блаженством на ней растягивался и читал до тех пор, пока в 8 часов не потухало электричество. Самым неприятным моментом дня были для меня прогулки по тюремному двору. В своей камере, за своими занятиями, я часто забывал, что я арестант. Во время же прогулок арестантская подневольность чувствовалась особенно сильно. Гуляли мы в небольшом внутреннем дворике тюрьмы под наблюдением двух-трех вооруженных тюремных стражей. Нас выстраивали в ряд так, что между каждыми двумя политическими арестантами становился уголовный. Затем, по команде, шеренга делала полуоборот и в течение 20 минут, полагавшихся на прогулку, мы ходили гуськом вокруг палисадника, разбитого в середине двора. Под страхом наказания, мы не имели права произнести ни одного слова. Так и кружились вокруг палисадника, точно лошади, которых гоняли на корде. Во всей этой процедуре было что-то унизительное, и я всегда с нетерпением ждал звонка, извещавшего о конце прогулки. И так было приятно возвращаться к себе, в свою одиночную камеру, где я снова обретал ощущение свободы. Если бы не сознание необходимости ежедневных прогулок для здоровья, я бы от них отказался.
Чрезвычайно неприятна также была обстановка свидания с родными. Минуты свиданий с близкими людьми — счастливейшие в жизни арестанта. Помню, с каким нетерпением после месячного заключения я ждал первого свидания с женой и двумя старшими дочерьми, приехавшими для этого из Финляндии. Но внешняя обстановка свиданий отравляла радость встречи. Огромный зал, в котором происходили свидания, напоминал своим видом зверинец, ибо вдоль его стен были расположены клетки, отделенные от публики барьером, как это делается в зверинцах для того, чтобы публика не дразнила зверей. Между барьером и клетками ходили надзиратели, а в клетках помещались мы, арестанты. Клетки, затянутые железными сетками, были полутемные, и родные иногда подолгу разыскивали своих заключенных. Разговаривать было трудно из-за гула одновременно говоривших людей. Все старались друг друга перекричать. Все это не способствовало интимности разговоров с близкими людьми, в которой чувствовали потребность арестанты. Приятнее было бы молча смотреть друг на друга…
Развлечением в моей тюремной жизни была баня, в которую меня водили через субботу. Я не большой любитель русской бани с ее удушливым паром, палатями и вениками, но я всегда невольно поддавался господствовавшему в них общему радостному и благодушному настроению. В тюремной же бане особенно весело. Арестант, снявший с себя свои серые одежды, всегда напоминавшие ему его подневольное положение, в голом виде чувствует себя равноправным с таким же голым караульным, приведшим его в баню. А для тех, кто сидит в одиночных камерах, баня являлась единственным местом, где они могли поговорить с товарищами по несчастью. Ибо, по непонятной мне причине, в бане мы пользовались правом свободно разговаривать между собой, которого лишены были во время прогулок. Впрочем, вероятно, начальство заботилось о том, чтобы политические в банях не могли встретиться. Я, по крайней мере, мылся исключительно в обществе уголовных. Были среди них и старые, и молодые, но в бане все превращались в детей: боролись, били друг друга вениками, острили, смеялись. Тела их были татуированы. У одних татуированы были только руки маленькими рисунками, буквами, вензелями, но я видел людей, почти сплошь покрытых татуировкой. Помню одного арестанта, у которого большими буквами на груди было написано — «Спаси и сохрани», а один изобразил посреди груди древо познания добра и зла со спускавшейся с него змеей, а по бокам — фигуры Адама и Евы. Казалось бы, что простая осторожность должна была удержать уголовных преступников от создания этих «особых примет», облегчавших их розыск полиции; и тем не менее, арестанты, если я не ошибаюсь, татуируют себя и друг друга в тюрьмах на всем земном шаре. Я спрашивал своих татуированных товарищей — зачем они это делают, и получал ответ: «Нельзя, засмеют». Операция татуировки довольно болезненная, и арестант, спокойно ее переносящий, получает как бы стаж мужества и стойкости.
Три месяца тюремного сидения прошли довольно быстро. В середине мая я зачеркнул последний квадратик, на котором значился Петербург, как пункт моего возвращения из кругосветного путешествия. А утром пришел ко мне в последний раз мой добрый Лазукин. Мы дружески попрощались. Уходя, он оставил дверь камеры открытой. В пальто и шляпе я ожидал команду о выходе из тюрьмы.
«Выходяшша, пошел!» — раздался знакомый мне крик Лазукина. Но на этот раз я уже не слушал радостных шагов по коридору, а другие слушали мои бодрые шаги. Свобода все-таки высшее благо для человека…