Моя жизнь. Мои современники - Владимир Оболенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совместная работа у Червинского сблизила меня с Львом Карловичем Чермаком. Мы жили недалеко друг от друга и часто видались. Постепенно деловые отношения перешли у нас в приятельские. Знакомство наше было давнее. Познакомились еще в середине 90-х годов через брата Л.К., доктора медицины и профессора Н. К. Чермака, с которым мы подружились, когда по окончании университета я провел год в Берлине. Вскоре после нашего знакомства Л. К. Чермак был административно сослан в Среднюю Азию, а я поселился в провинции. Возобновилось оно лишь в 1911 году, когда мы оба снова сделались петербуржцами.
Братья Чермаки принадлежали к тому типу людей, которых все любят и у которых нет ни врагов, ни недоброжелателей. Отличительным свойством их была исключительная доброта, незлобивость и доброжелательное отношение ко всем, с кем им приходилось общаться. Трудно было представить себе, что Л.К. принадлежит к партии с.-р., которая ведет борьбу с правительством путем жестокого террора. Сам он, кажется, мухи не обидел бы. В сущности, в это время Л.К. был связан с партией социалистов-революционеров главным образом старыми личными связями и традициями. От социализма он был далек, как по складу своего реалистического ума, так и по образу жизни, а по характеру был меньше всего революционером. Разговаривая с ним на историко-философские и общественно-политические темы, я видел, что наши взгляды мало чем друг от друга отличаются, а если отличаются, то в обратном отношении к нашей партийной принадлежности. Люди же, мало его знавшие, не подозревали в нем эсера: умеренный либерал — не больше. И все-таки он не порывал с партией, исполняя целый ряд ее поручений во время своих разъездов по России. А когда после революции 1917 года партия с.-р. вышла из подполья, он занял в ее рядах видное положение.
Я часто задавал себе вопрос — что побуждает Л. К. Чермака состоять членом партии, не соответствовавшей его натуре и взглядам. Объясняю это себе особым поэтическим ореолом, которым в широких кругах русского общества была осенена грядущая революция и революционеры, посвятившие ей свою жизнь. И Л.К. чувствовал потребность охранять в себе поэтическую искорку, вспыхнувшую когда-то в нем в дни его молодости. Тогда ради своих идеалов он готов был жертвовать многим. Теперь идеалы потускнели, практическая жизнь завладела его интересами, жертвенность ослабела, жена тянула его в болото мещанской пошлости… Только связь с партией продолжала удовлетворять потребность его души в каких-то поэтических ощущениях. И он вел двойную жизнь, жизнь явную, проходившую у всех на глазах, работал в деле, которое интересовало его, но не давало поэтических ощущений, и жизнь конспиративную, полную риска и опасностей для его партийных товарищей, а отчасти и для него самого. Эта вторая жизнь давала недостающее первой ощущение поэзии, а главное — собственной избранности, отличавшей его от всех прочих людей, не причастных к конспиративным опасностям.
Такая психология была свойственна очень большому числу русских интеллигентов, переваливших за 30-летний возраст, когда интересы практической жизни начинают преобладать над утопическими мечтами.
Двойная жизнь, которую вел Л.К., как и многие другие люди в его возрасте и положении, оказывала на него развращающее действие. Она обязывала его к неискренности и ко лжи. Ему приходилось лукавить с людьми, самым искренним образом к нему расположенными, и обманывать их в угоду партии. И мне было неприятно видеть, как этот добрейший и милейший человек искажает, сам не чувствуя этого, свое красивое моральное лицо.
Во время революции мы из единомышленников оказались в положении политических врагов. Впрочем, единомышленниками остались. В партии с.-р. он очутился на крайнем правом ее фланге и очень страдал, когда на заседаниях петербургской городской Думы, куда мы оба были избраны гласными, ему приходилось, подчиняясь партийной дисциплине, голосовать против своих собственных взглядов. Но он слишком много лет был связан со своей партией, чтобы уйти из нее в момент ее победы, впоследствии оказавшейся столь эфемерной.
После большевистского переворота я на время потерял из виду милого Льва Карповича и встретился случайно с ним на улице Ростова-на-Дону в период гражданской войны. Он сильно постарел, борода из черной с проседью стала белой. Узнал от него, что политикой он больше не занимается, а живет с женой на Черноморском берегу, хозяйничая в своем плодовом саду. Расставаясь, мы крепко обнялись и расцеловались, оба понимая, что, вероятно, больше не увидимся. Жив ли он еще — я не знаю. Принимая во внимание, что он был лет на 8 старше меня и страдал сердечными припадками, думаю, что его больше нет на свете.
Четыре года, прожитых мною вновь в моем родном городе до начала мировой войны, прошли быстро. Зимой я значительную часть времени проводил за своим письменным столом, обрабатывая собранные летом статистические сведения и вычисляя по ним и по данным железнодорожной статистики будущий грузооборот предполагаемых линий железных дорог, а летом колесил в тарантасе по разным глухим местам России, которые казна или частные общества предполагали прорезать новыми железнодорожными магистралями. Мое знание России, приобретенное во время земских статистических исследований, благодаря этому расширялось и углублялось. Между прочим, объезжая район предполагавшейся линии Львов — Либава, я впервые попал в Прибалтийский край, посетив Ригу и Митаву.
В Митаве я познакомился с тогдашним курляндским губернатором Набоковым (братом известного кадета). Меня поразило, что в этой пограничной с Германией губернии почти все губернаторские чиновники были немцами, да и сам губернатор в значительной степени находился под влиянием немецкого дворянства. Период германофобства, поощрявшегося националистической политикой Александра III, закончился после революции 1905 года. Правительство, испуганное аграрными бунтами, вновь стало, искать опоры в среде немецких баронов против латышей и эстонцев, составлявших подавляющую по численности массу местного населения. И социальная борьба естественно приобретала национальный характер.
Между тем возобновившаяся политика германофильства представляла большую опасность для русских интересов в этом крае. Международное положение, при наличии двух враждебных коалиций великих держав, было неустойчиво, и можно было ожидать войны с Германией в ближайшие годы. В этих условиях было весьма рискованно создавать «немецкое засилье» в местной администрации. С другой стороны германофильство русской власти вызывало враждебное к ней отношение со стороны массы латышского и эстонского населения, которое уже перед революцией 1905 года стало ощущать свою национальную обособленность.
Помню, что я вернулся из поездки (это было года за два до войны) в очень тревожном настроении, но все же не мог себе представить, что так скоро России придется пожинать печальные плоды неудачной политики ее старорежимного правительства.
Каждое лето семья моя жила в Крыму, куда и я ездил на месячный отдых. Пять лет земской службы создали мне в Крыму прочные связи, которые возобновлялись естественным путем каждое лето. Гласный надзор полиции, тяготевший надо мной с 1908 по 1910 год, прекратился, и я предполагал, что вместе с этим отпало и постановление о моей высылке из Ялтинского уезда. Но я ошибся. Ялтинский уезд продолжал находиться в особом положении, составляя отдельное генерал-губернаторство под управлением генерала Думбадзе, который распоряжался в своих «владениях» независимо от центральной власти. И вот однажды, приехав на несколько дней в Ялту к своему тестю, председателю ялтинской управы, я получил предписание от полиции в 24 часа покинуть пределы Ялтинского уезда. Однако этому предписанию я подчинился не вполне: из Ялты уехал и больше там до революции 1917 года не показывался, но уехал не за пределы уезда, а лишь на свою дачу возле Алушты. И в течение ряда лет я ездил туда и жил беспрепятственно, избегая лишь прописываться в полиции. Местная полиция меня не тревожила, хотя не могла не знать о моем пребывании, ибо в губернии, избравшей меня депутатом в первую Думу, я был фигурой заметной.
На этом маленьком примере подтверждается уже отмеченная мною характерная особенность русской жизни, в которой суровый режим часто смягчался добродушием его агентов.
В Петербурге в последние перед войной годы значительную часть моих интересов поглощали семейные дела. Старшие дети учились в гимназиях, средних подготовляла в учебные заведения моя жена, а младшие две дочери хотя и были еще в ведении няни, но требовали внимания и от родителей. Кроме того, в такой большой семье, какая была у меня, нельзя избежать эпидемических детских болезней со всякими карантинами, переселениями и пр. Хотя главная забота о детях лежала на моей жене и я был лишь довольно плохим ее помощником, но во время детских болезней мне приходилось уделять детям довольно много времени.