Статьи из газеты «Известия» - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче, одного полюбили за милосердие и вспышки истерики, а другого за них же возненавидели и ликвидировали. Как всегда, у меня есть несколько объяснений, и все они, как всегда, неправильные. Первое заключается в том, что как-никак их разделяет больше ста лет, и мир смягчается. Второе ― в том, что к драматургу и царю предъявляются разные требования. А третье сводится к тому, что во всем мире милосердие служит признаком силы, и только в России его считают признаком слабости… но если вам это не нравится, считайте, что я этого не говорил.
25 марта 2011 года
Секретная миссия агента Грина
3 апреля этого года исполнится 20 лет со дня смерти Грэма Грина ― одного из крупнейших религиозных прозаиков ХХ века. Он в одном ряду с католиками Честертоном и Толкиеном, протестантом Льюисом, агностиком Моэмом (не пожимайте плечами ― агностик и даже атеист может писать подлинно христианскую прозу).
С Моэмом роднит его еще и то, что оба они послужили знаменитой британской разведке и стяжали на этом поприще немалый успех. Впрочем, всех упомянутых авторов объединяет еще одна важная особенность: все они решали сложнейшие теологические задачи с помощью самой что ни на есть массовой литературы. Сыщики у Честертона ― наиболее отвязного и отважного ― ищут не вора и не убийцу, а Бога. Потому что автору иначе неинтересно: он же и так знает, кто убил. Толкиен и Льюис обратились к волшебной сказке и стали родоначальниками притчевой фэнтези. Грин тяготел к шпионскому роману (хотя писал и детективы): в сущности метасюжет всей его прозы ― а написал он томов тридцать ― заключается в поисках Бога там, где его, казалось бы, нет и быть не может. То есть в разоблачении самых тайных, отлично законспирированных агентов: мы думали, что они пьяницы, развратники, шпионы,― а они святые.
Высшим его достижением представляется мне «Конец романа», отлично экранизированный Нилом Джорданом в 1999 году. Это роман любовный, для Грина не особенно типичный. В первом абзаце герой заявляет себя как атеиста, во втором ― как богоборца. На протяжении книги он несколько раз признается, что ненавидит Бога ― и страстно жалеет о том, что не может поверить в него до конца. А то б еще сильней возненавидел и, может, утешился. Есть классический треугольник: муж по имени Генри, писатель по имени Морис и красавица по имени Сара. Сара предстает поначалу циничной развратницей, легко лгущей мужу и внезапно, в разгар войны, бросающей любовника. В третьей части сравнительно небольшой книги все события получают совершенно иное освещение ― в руки героя попадает дневник Сары: оказывается, она бросила его потому, что ― тоже атеистка, доходящая порой до прямого кощунства,― после бомбежки, когда взрывом разрушило его комнату, дала обет. Если он чудом выживет, она сделает самое для себя невыносимое: уйдет. Морис оказывается жив. И Сара уходит. В дневнике она вспоминает слова Генриха II Плантагенета, обращенные к Господу: ты отнял у меня лучшее, что у меня было,― разрушил мой родной город. Хорошо же, и я отберу у тебя то, что ты любишь во мне, лучшее, что во мне есть,― ибо это единственный способ ответно ограбить тебя.
Здесь Грин точнейшим образом предсказал состояние человека второй половины ХХ столетия, который решил именно ограбить Господа в ответ на крах большинства собственных иллюзий: ты отнял у меня детские надежды и планы всемирного обустройства ― я отниму у тебя единственное вещество, которым ты питаешься: мою веру, мой идеализм, мою готовность на прекрасные непрагматичные поступки. Нынешний упадок человечества ― моральный, культурный, творческий ― не что иное, как коллективная месть Богу, попытка отнять у него все лучшее в людях ― в ответ на крах почти всех великих утопических проектов.
Но не только в этом дело, а в том, что Сара после смерти оказывается святой ― исцеляет увечных, облегчает страдания больных… Герой ревнует ее даже к Богу ― ведь она казалась Морису его собственностью, а принадлежала, оказывается, другому, о чем и сама не догадывалась… Нельзя, конечно, сводить эту книгу к спекулятивной морали ― мол, много возлюбивший всегда спасется; страшно вспомнить, сколько шлюх оправдывали себя этой нехитрой спекуляцией. Спасется не тот, кто много «возлюбил», а тот, кто отдал последнее ради чужого спасения; тот, кто бравировал неверием ― и вдруг, в соседстве бездны, понял и признался, что все это время верил и только этим, в сущности, жил. Нужна серьезная храбрость, чтобы рассмотреть коллизию отношений человека и Бога как любовный роман ― с ревностью, взаимной слежкой и тайной, стыдливой нежностью. Грин ― величайший оптимист в прозе ХХ века: на дне каждой души он обнаруживает именно подспудную, задавленную веру ― и даже гонители веры, как в «Силе и славе», по-своему религиозны. Бог у Грина, в полном соответствии с Евангелием, открывается не искавшим его. Не верящие в любовь оказываются страстно и героически любящими. Не верящие в добро творят это добро на каждом шагу. Агент Грин разоблачал агентов Бога в мире, заглядывая в уголки, на которые все давно рукой махнули; даже политика представала у него ареной метафизических схваток, хотя, казалось бы… Удивительные люди были эти британские агенты ― ничего не могли сделать без твердой веры в то, что это морально и что Господь смотрит на них. Ни в одной стране мира политическая практика не бывала так прочно увязана с религиозной ― и Грин был единственным (после, может быть, Киплинга), кто сумел убедительно и заразительно об этом рассказать.
Он для нас сегодня очень важный писатель. Не только потому, что раскрывает многие механизмы работы МI6, а потому, что ищет Бога в тех, от кого мы привыкли брезгливо отворачиваться. Может быть, он именно там ― среди падших. Потому что там его обычное место. О непадших и так есть кому позаботиться, и вряд ли они, столь благополучные, что-нибудь изменят в мире. А для тех, кто мучается, ропщет и даже ненавидит, есть надежда.
1 апреля 2011 года
Декаденты и диссиденты
9 апреля этого года читающий мир отметит 190-летие Шарля Бодлера, родившегося в 1821 году в Париже и умершего там же 46 лет спустя.
Что говорить, он был гений. Именно на нем произошел роковой перелом от романтизма к декадансу, от скалы, на которой красиво ругается гордый демон, к зловонной клоаке, откуда выкрикивает шестистопные непристойности пьяный поэт. Этот контраст пробивает даже теперешнего читателя, а тогдашнего оглушал не хуже дубины. Культ наркомании пошел от Бодлера, даром что сам он наркоманом не был; он узаконил интерес к низменному, постыдному, кощунственному ― и возглавил список «проклятых поэтов», определивших лицо европейской лирики на век вперед. Он первый научился наслаждаться ароматами падали, упиваться падением, воспевать трущобу; он открыл питательный слой, гумус, на котором возросли змеистые стебли модерна, его лианы, болотные лилии, опиумные маки. Бодлер первым додумался искать сверхчеловека среди падших, в отверженных увидел отвергнувших, высшим проявлением христианства в новое время счел богоборчество, а то и прямое богохульство.
Можно спорить о том, оправдывает ли художественный результат все эти гадости, которые декаденты щедро проделывают с собой и окружающими. Но декаданс ― неизбежный этап на пути большого искусства, упадок перед новым возрождением, распад перед рывком, и добросовестно пройти его, пожалуй, душеполезней, чем избегнуть.
Но вот к какому парадоксу хочу я привлечь ваше внимание. 10 декабря (н. ст.) того же 1821 года у нас в России родился двойник Бодлера. Та же эстетика безобразного, те же описания трущоб и общественных язв, нищеты и разложения; те же бесконечные переиздания и цензурные преследования первой книги («Стихотворения» и «Цветы зла» вышли с разницей в два года), тот же торжественный шестистопный ямб, наполненный обличениями и шокирующими деталями. Оба страдали от приступов черной меланхолии и, страшно сказать, даже лечились от нее одинаково. Сравните «Душу вина» Бодлера ― и ее почти дословное повторение: «Не водись-ка на свете вина ― тошен был бы мне свет, и пожалуй ― силен Сатана! ― натворил бы я бед»…
В сопоставлении Бодлера и Некрасова, которого читатель уже узнал, разумеется, нет сенсации: французский критик Шарль Корбе в монографии о Некрасове ставил его выше Бодлера и отмечал удивительные параллели. Парадокс в том, что, где у Бодлера упоение падением, счастливое разложение, погрязание в пороке и мерзости, там у Некрасова больная совесть и мучительное моральное возрождение; где у Бодлера бегство от презренной реальности ― у Некрасова пафос борьбы; наконец, где у Бодлера омерзение к толпе ― у Некрасова, поверх того же омерзения к черни, страстная любовь к народу и вера в него. И художественные открытия Некрасова не менее масштабны, а эмоциональный диапазон много шире, ибо есть в его спектре и умиление, и сострадание, и гордость. Бодлер, повторим, гений, но ему не написать ни «Пророка», ни «Декабристок», ни «Рыцаря на час».