Островитяния. Том первый - Остин Райт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дни текли неспешно, но с какой-то неотвратимостью, дававшей ощущение покоя; неотвратимо приближался тот далекий день, которого я так боялся. Через неделю после возвращения я написал Дорне. Было трудно удержаться и не дать ей понять, прямо или косвенно, что я люблю ее. Перечитывая некоторые страницы, я видел, что нахожусь на грани, и рвал написанное. В конце концов письмо получилось даже гораздо прохладнее, чем я намеревался. Отсылая его, я прекрасно понимал, что это всего лишь набор бесцветных слов. Я подробно отчитался о своем визите к Хисам, о своих занятиях там, о времени, проведенном с Наттаной. Дорна должна была знать обо всем, кроме того, что я доверил Наттане свою тайну. Я писал также о красоте Острова, старался показать, как глубоко мои чувства, моя любовь к этому месту созвучны чувствам Дорны. Под конец я сообщил о решительном намерении как можно активнее заняться своей карьерой. Только тут речь действительно шла «от первого лица»:
«Не знаю, простите ли Вы меня, но мне не остается ничего иного, что могло бы помочь мне добиться того положения, которое я должен занимать, чтобы получить то, о чем мечтаю больше всего на свете. Вы сказали, что жалеете об упущенных мной возможностях. Это придало мне сил заняться тем, чем я занимаюсь сейчас. Я хочу сказать только, что надеюсь на Ваше понимание. Если бы даже Вы сказали, что рады, смею думать, Вы поймете, что я ни в каком случае не предпринимаю никаких действий, которые могли бы повредить Вам. Конечно, лучше, если бы у меня была иная возможность, но я не вижу другого пути».
Письмо ушло. То, что после стольких усилий оно было наконец написано, походило на новое расставание, ведь пока я его сочинял, между нами как бы шел внутренний разговор; но то, что оно было сейчас на пути к Дорне и я знал, она прочтет его и ответит, делало ее гораздо ближе, чем зимой.
Конечно, следовало написать и Наттане; это было легче. Я рассказал, как добрался, как живу сейчас, и еще раз благодарил за все.
«Дафна», яхта Родрика Лэтхема, должна была прибыть в конце октября. Мы готовились принять ее как можно лучше. И только яхта бросила якорь, я был немедленно оповещен и отправился на лодке вместе с врачами, которые должны были освидетельствовать пассажиров и команду. Моя задача, разумеется, сводилась к тому, чтобы быть «буфером» между американцами и островитянами и по возможности смягчить шок, ожидающий новоприбывших.
Утро выдалось не из приятных. Все мои усилия облегчить процедуру совершенно не были оценены, ведь я даже не попытался, подумайте только, вовсе отменить ее. И я абсолютно напрасно доказывал, что отменить освидетельствование не властен никто. Ведь я даже не пробовал, откуда мне было знать? Надо было хотя бы попытаться.
Попытка, разумеется, не дала бы результата, и все же попробовать, видимо, стоило. И теперь я винил себя в том, что не предпринял этой бессмысленной попытки.
Освидетельствование шло своим чередом. Унижение, претерпеваемое моими соотечественниками, нуждалось в компенсации, и они вымещали свое негодование, проклиная меня на все лады. Да и я не испытывал особого удовлетворения, когда по окончании процедуры Лэтхем пригласил меня на ленч и, дабы показать свое великодушие, сказал, что, раз уж все обошлось, не стоит и вспоминать о былом.
Большую часть следующей недели я обхаживал Лэтхема и его спутников. Занятие это было неблагодарное: я никак не мог отделаться от чувства, что мнение обо мне уже заранее сложилось нелестное, а я слишком поздно изменил манеру поведения.
Несколько недель яхта стояла на якоре в гавани, вызывая косые взгляды местных жителей, и числа двадцатого ноября отплыла в Феррин.
Мой фактический провал, естественно, не добавил мне энтузиазма. Почта из Вашингтона, прибывшая с пароходами второго и четвертого ноября, лишь усугубляла мое подавленное настроение: все мои грехи как консула были расписаны самыми черными красками и меня снова и снова упрекали за то, что я слишком поздно принялся обвораживать нужных людей, могущих помочь мне делать карьеру бизнесмена.
Переход от весны к лету, первый для меня в Островитянии, был прекрасен, и тем досаднее, что я не мог в полной мере почувствовать эту красоту. Почти каждый день я совершал верховые прогулки по дельте. Воды залива сверкали летней синевой. Мне особенно нравилась одна дорога, ведущая на запад к маленькой красивой бухте и песчаному мысу. Ездил я и по северной дороге, в направлении усадьбы Кэлвинов. Листва деревьев и трава в полях делались все гуще и зеленее. Но, совершая все эти прогулки, я глядел вокруг глазами обреченного человека. Вашингтонские чиновники были вне себя от негодования. Да, судьба могла сыграть со мной злую шутку, и в день, когда Дорна будет наконец согласна, я могу лишиться всех прав пребывать далее в ее стране!
Через две недели после того, как я отправил Дорне письмо, пришел ответ. Лучшего я не мог и ожидать. Она писала, что довольна, что я решил продвинуться на дипломатическом поприще и по возможности завести приятельские отношения со всеми прибывающими коммерсантами. Ни о каком «прощении» не стоило заводить и речи. Она ни в коем случае не собиралась осуждать меня за то, что я в случае, если Договор лорда Моры будет утвержден, постараюсь укрепить свое положение в Островитянии. Мысль об утверждении Договора была ей столь же ненавистна, как и то, что я могу отказаться от исполнения своего долга как истинного американца. Затем, покончив с этими вопросами, она с неожиданной легкостью перешла к подробному описанию своего сада, наших посадок, того, как на болотах наступает лето, и я до боли ясно представил себе уже такой знакомый Остров.
Я сразу же сочинил ответ, постаравшись с юмором описать визит мистера Лэтхема и хотя бы отчасти — ту красоту, которой, увы, я не мог вполне насладиться во время моих прогулок по дельте.
Девятого декабря вновь собирался Совет. Как я уже говорил, декабрьское заседание считалось более значительным, чем июньское, собирало большее число участников, и на нем обсуждались вопросы внешней политики. Островитянская весна подходила к концу.
Завершался годовой цикл моей жизни в Островитянии. Цветы, распустившиеся к моему приезду, теперь были в бутонах. Мой сад должен был вот-вот зацвести, а те, что были видны мне через западную стену, уже пестрели желтым и синим, а кое-где красным.
Вечером восьмого, без предупреждения, появился Дорн. Я не сомневался, что он приедет, но совсем не ожидал, какую новость он привезет. Он сообщил мне ее почти сразу. Когда человек ждет оправдания или смертного приговора, а вместо этого ему сообщают об отсрочке, он испытывает одновременно облегчение и разочарование.