Смех под штыком - Павел Моренец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А он сказал…
Будто от того, что он влил в море слов еще одну струю, мир изменится.
Часто бывает в их «штабе» Илья, подолгу просиживает у них, слушает бесконечные разговоры, песни. А они, опьянившие себя романтикой, меланхолично-мечтательные, старые, «вусатые», а пара даже с оселедцами на бритых головах, живописно сидят в хате на полу, скамейках, сундуке, кровати, изображая собой уголок Запорожья. Иные ухитрились продырявить длинные палки с набалдашниками и курить через них табак. Это почему-то считается у них особенным шиком; на других какое-то демократическое тряпье, и лишь молодые офицеры выглядят естественно.
Поднимет кто-либо многозначительно седеющую голову, вздохнет глубоко и выпустит струю воздуха под моржовые «вусы»:
— Надсмеялысь над ридной Кубанью деникиньски холопы, отибралы наши вольности…
И начнется разговор:
— Правду казав Макаренко: «Да хиба ж Кубань так нещасна, що не могла породить двух-трех порядочных генералив?»
Топнет ногой грозный «лыцарь», угрюмо склонившийся на скамейке и скажет:
— Рада, наша рада стояла, як нерозумни диты, колы Врангель говорив про змину ии, рады…
А Пилюк поднимается в своей черкеске, двинет в воздух кулаком — и скажет:
— На груди его была дощечка: «За змину России и кубанскому козачеству»… Он был в форме кубанского казака. Не Калабухова повесилы, — кубанского козака…
— Охвицеры Покровского леквизирувалы для него автомобилю председателя правительства.
Посидят молча, понурив головы, потом Пилюк стареющим, но сильным голосом застонет:
«Ой чого ж ты почорнило,Зэлэное поле?»…
И разольются могучие, рыдающие волны звуков:
«Почорнило я от крови,Крови казацкой»…
Споют одну. Высокий голос начнет певучий рассказ, полный отчаяния: —
«Закувала та сиза зозуляРанним рано на зори,Ой, заплакали гирко молодцы.Гей, гей, та й у чужбини,В неволи, в тюрьми»…
И вздохнут поникшие, седые:
«Воны плакали, гирко рыдали…Свою долю выкликали!»
Поникнет и Илья. Он по-своему тоже романтик. Он тоже украинский казак по крови. Тосковал на Дону по этим глубоким, могучим песням. Близки ему эти песни, эти дурашливые «лыцари».
Но вот из гармонии печальных звуков вырывается, заливается в поднебесьи, вольный, как птица, высокий голос:
«По синему морюБайдаки пид витром гуляют!»…
Запорожцы, наконец, уселись на свои лодки и поплыли в Туреччину освобождать братьев. И всполошились насильники, заковывают крепче в кандалы невольников.
«Гей, як почули, турецкие султаны,Тай извелили ще гирше куваты кайданы»…
Засверкали глаза седоусых, смешались звуки, толпятся, кружатся в вихре: тут и знойное небо, и торопливый плеск весел, и легкие волны синего моря, и стук молотов. Тревога в Туреччине:
«Кайданы куваты!Куваты кайданы!»…
Расстаяли звуки — и, зачарованные воспоминаниями далекого прошлого их предков, будто сами пережили это, сидят поникшие кубанцы.
Каковы были предки и каковы их потомки…
А Илья встряхнется и вставит:
— И вы и мы хотим лучшей доли народной. Наш общий враг — Деникин. Давно нужно было нам об’единиться для совместной борьбы.
Но не так песни поются — нужно закончить разудало бодро, — и рвут воздух дружно, молодо:
«Гей, ну-те, хлопцы, славны молодцы,Що ж вы смутны, невеселы?Гей!..Хиба в шинкарки мало горилки,Пива и меду не стало?»…
Оживятся все, словно после праздничного томительного моления, ходить по комнате начнут, закуривать. Весело и Илье. Он вспоминает Царицын осенью восемнадцатого года, когда выезжал с ребятами в подполье, чтобы вырывать из рядов врага жертвы. Наконец-то сбылось!
А они затягивают плясовую, бурную, зажигательную; вскочит кто-нибудь — и пойдет по кругу отплясывать: не то украинскую, не то кавказскую.
Наговорятся, напоются — поэт стихи свои читать начнет. У них свой поэт, худощавый, заросший, молодой с переломанной ногой. Молодцеватый офицер начнет рассказывать о своем искусстве рубить; показывать, как он вешает на плечо карабин вниз дулом, чтобы на скаку лошади он мог моментально поднять его и стрелять.
Приятно Илье смотреть на такого молодца, да мысли нехорошие вызывают эти разговоры: не на рубке ли голов красноармейцев получил такую практику?
Потом гадать начнут. Много есть вопросов невыясненных, многое нужно выпытать у скрытной бабушки-судьбы. Пилюк усаживает за стол мальчугана, кладет его ручонку на стол. Намазывает чернилами ноготь его большого пальца и торжественно предлагает сосредоточить все внимание на этом чернильном блестящем пятнышке. При этом он отмахивается, точно от назойливых детишек, давая знак всему «штабу» молчать — и все замирают в напряженном ожидании; лишь сдавленное дыхание шипяще выползает наружу.
Пилюк спрашивает мальчика:
— Видишь ли ты что-либо?
Мальчуган знает, что интересует их, бывал в тех местах, о которых они жаждут что-либо узнать. Но каждый раз, когда затевается это колдовство, его охватывает суеверный страх, ему кажется, что он и в самом деле видит в чернильном пятне то, что сообщает им. И на этот раз он дрожащим тоненьким голоском, нерешительно отвечает:
— Ви-жу…
— Что же ты видишь?
— Крылечко…
Все удивленно переглядываются, перестают дышать, а Пилюк, как колдун, стоит за спиной мальчика и продолжает спрашивать:
— Что ты видишь около крылечка?
— Пулэмэты… Дилижаны… Орудия… Кони…
— Оседланы кони, или нет?
— Осидланы… Поихалы… в Катэринодар…
Вздох облегчения ветром заметался по комнате.
Пилюк раз’ясняет:
— Значит смена частей, либо на фронт посылают, а нас оставляют в покое.
И так все выпытают у судьбы: и про дела в раде, и про приезд Малиновского, Савицкого, Удовики и других, которые чего-то задерживаются, и про дела на фронте.
Однажды Илья пришел с утра и до того засиделся, что Иосиф всполошился и с несколькими ребятами понесся на выручку его под предлогом, будто на обед звать. Пошли к себе, Иосиф корит его:
— И какого чорта ты возишься с ними?
— Все жду, авось, что выйдет.
— Никакого толку с них не будет.
— Я и сам так думаю. Подождем еще. Вот получу ответ с побережья на свои письма — и пойдем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});