Корзина спелой вишни - Фазу Гамзатовна Алиева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А я-то в сорок лет считаю себя старухой», — с горечью подумала Хурия, в первый раз не без некоторой зависти оглядывая одежду Жавгарат: лаковые сапоги-«чулки», плотно облегающие ее ноги, почти не утратившие стройности, коричневое кримпленовое платье с игривым бантом на поясе, шерстяной платок, яркий, как альпийский луг в начале лета. И — мечта всех женщин аула — складной японский зонтик на коленях.
Хурия мысленно как бы со стороны оглядела себя и… глубоко вздохнула.
— Так что тебе сказала врач о глазах? — перевела она разговор на другую тему.
— О, это не девушка, а гурия, — и Жавгарат снова завладела беседой. — Разве она может ранить душу плохим словом? А умница! Закончила институт, а теперь, говорят, учится на профессора. А что она прописала твоей Мадине?
— Уколы. И так ласково, так понятно все объяснила. Говорит, вы не беспокойтесь, это обязательно пройдет.
— И пройдет, вот увидишь. Все бальзам, что исходит от нее. А ты заметила, Хурия, какие у нее мочки ушей? Словно сережки висят. И качаются, как росинки на кончиках лепестков. Говорят, у тех, кто рождается с такими сережками, необыкновенная судьба.
Тут Жавгарат, увлеченная своим рассказом, посмотрела на Хурию, чтобы убедиться, какое она произвела впечатление своим сообщением, и вдруг увидела, что та как-то обмякла и спящая девочка вот-вот соскользнет с ее колен.
— Что с тобой, Хурия? — испуганно воскликнула Жавгарат. — Тебе плохо?
— Укачало, — сказал шофер и остановил машину.
— И кто это додумался построить аул в облаках! — ворчала Жавгарат, суетясь вокруг Хурии, которая стояла, прислонившись к отвесной скале, и лицо у нее было серым, как этот камень.
— Мама, ну чего ты… — тянула ее за подол Мадина.
— Я сейчас приду. Ступай в машину, доченька. А то еще поскользнешься и упадешь в пропасть.
— Если бы председатель дал нам «Волгу», у тебя и голова не закружилась бы и мы давно уже были бы дома, — вставила Жавгарат.
— Осман, вы поезжайте и Мадину захватите, — слабо проговорила Хурия, не обращая внимания на слова Жавгарат, — а я потихонечку дойду пешком.
Очень уж ей хотелось сейчас остаться одной, наедине со своими мыслями и воспоминаниями. Но не тут-то было.
— Я тоже с тобой, — встрепенулась Жавгарат. — Знаешь, как полезно пешком ходить. В Махачкале, когда мы проходили медицинскую комиссию перед отъездом в Польшу, врач все спрашивал меня, много ли я хожу пешком, очень удивлялся, что у меня сердце как у двадцатилетней девушки.
А Хурия между тем думала так: за что мне такое наказание? Теперь всю дорогу будет рассказывать о своей поездке в Польшу. И, желая избавиться от своей назойливой попутчицы, она вернулась в машину.
— Ты разве не пойдешь со мной пешком? Я бы тебе рассказала о Польше.
— Но об этом можно слушать тысячу раз. Тогда я тоже поеду. И правда, сегодня скользко…
Хурия откинула голову на сиденье, закрыла глаза. Голос Жавгарат доносился до нее издалека, как отдаленное, приглушенное расстоянием, но неумолчное гудение водопада.
…Страна ее детства — словно темная пещера, стиснутая высокими скалами. Туда не залетит ветер, не запорхнет птица, не упадет лепесток цветка.
Помнит Хурия такой родной, такой особенный запах — запах отца, когда подбегала к нему и он подхватывал ее на руки. Это был запах земли и травы, ведь почти всю свою жизнь отец провел в поле.
Сколько раз Хурия вынимала из его волос сухие травинки, острые «усики» колосьев…
Несчастье случилось весной, в самое лучшее, самое светлое время года. В тот день отец с матерью, опасаясь дождя, решили поскорее собрать сено и увезти его на арбе.
Бедная Патимат! Укладывая вилами сено, она и не подозревала, что над ней уже нависла черная туча вдовства.
Муж ее, стоя на арбе, перетягивал воз толстой веревкой. Лицо его налилось кровью от натуги. На шее вздулись жилы. И вдруг веревка не выдержала и… оборвалась. Падая с арбы, он ударился головой о камень и умер тут же, не приходя в сознание.
А вскоре началась война. Аул опустел, словно вымер: ни звона пандура, ни ржания коня, ни глуховатого баса мужчины.
Возвращаясь с поля, мать, как сноп, валилась на постель. «Солнышко мое, — просила она дочь, — потри-ка мне спину. Так ломит спина».
Утром Хурия брала крынку и шла в хлев. Ноги ее скользили по наледи. Но там, где в глубине хлева жевала свою жвачку корова, клубилось обволакивающее тепло. Изо рта коровы густо валил пар. И в этом пару Хурия грела руки. От худых боков коровы исходил жар, как от гудящего очага. Девочка ставила перед коровой медный тазик, на дне которого поблескивала крупинка соли. Слышно было, как жадно и шумно корова лизала медный таз. А Хурия в это время спешила подоить ее, потому что, когда кончится соль, корова перестанет подпускать к себе девочку.
Сначала появляются тонкие нити, как седые волосинки соседки Айшат. Потом, все утолщаясь, молочные струи ударяются о дно крынки. Вот молоко расходится кругами, и над ними разноцветными крохотными лампочками вспыхивает пена.
Хурия, сидя на корточках возле коровы, поднимает голову и смотрит, как все удлиняется язык коровы, как змейкой вьется он, подбираясь к самой середине таза, где уже совсем растаяла льдинка соли. А таз, вылизанный коровой, блестит так, словно его начистили песком.
Затем Хурия сливала молоко в эмалированный бидон — для госпиталя и в пол-литровую бутылку — для матери.
Пожалуй, хлев был самым любимым местом Хурии. Она готова была сидеть здесь весь день, всю жизнь. Но — пора в школу. А вот школу Хурия не любила. Там было так холодно, сыро и неуютно. Да это была и не настоящая школа, а комната в сельсовете. Школу же взяли под госпиталь.
В те военные годы топливо запасал каждый для себя, а уже от своих запасов несли в госпиталь и сельсовет.