Учебник рисования - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так жила Москва, и, собственно говоря, так жил весь просвещенный христианский мир — вкладывая энергию и страсть в производство и пропаганду никому не нужных, бессмысленных, пустых вещей. Некогда потраченная энергия, израсходованные в прошлом усилия обеспечили миру плотную броню, культурный набрюшник, надежно закрывающий дряблое тело. И под этой теплой, пестрой, блестящей броней мир чувствовал себя покойно — он казался себе неуязвимым. Шумели вернисажи, гремели съезды либеральных партий, сверкали фейерверками банкеты. Был проведен забавнейший футбольный матч между командой актуальных художников и парламентскими депутатами — всякий уважающий себя интеллектуал посетил это состязание. Форварды либерализма! Наряженные в эффектные костюмы, выполненные по эскизам Розановой, прыгали свободомыслящие авангардисты на стадионе, пасовали, финтили, веселя народ! Ах, как хорош был на воротах Осип Стремовский! Ах, как хохотал министр культуры А. В. Ситный! И М. З. Дупель, сидящий в его ложе, тоже посмеивался. А после матча — прямо на поле фуршет и танцы. И в прочих городах просвещенного мира не утихало прогрессивное веселье. Плясал на открытии своей выставки в Париже Гриша Гузкин, а напротив него выкидывал коленца кумир художественной общественности Гастон Ле Жикизду. А в Москве под ту же мелодию кружились пары: Осип Стремовский танцевал с Розой Кранц, Дима Кротов задорно вертелся в крепких руках Германа Басманова. И защитный слой культуры был так прочен, так уютно грел тело общества этот пестрый набрюшник, что и помыслить было трудно, что все это вдруг возьмет да и кончится. Не кончится! Никогда не кончится, уж не революцией же? Прошло то время, когда боялись революций: теперь мы сами, жирные и гладкие, теперь мы сами — революция! В конце концов, как любил повторять Леонид Голенищев, в тысяча девятьсот семнадцатом году произошло два события: одно — шумное, а другое — важное. В тот памятный год случилась Октябрьская революция, и одновременно Дюшан выставил свой писсуар. Первое событие наделало шума и бесследно растаяло в истории; второе же — оказалось подлинной революцией духа, о нем будут помнить века. На прошедшем недавно коллоквиуме в Лондоне все прогрессивные британские критики признали писсуар — главным достижением двадцатого века. Вот что остается в памяти людской, вот что дает гарантию нашему веселью! Видите, благодаря чему живет и развивается человечество — а вы опасаетесь каких-то там ветров и вихрей. Все давно в писсуар спущено. Нас надежно хранит теплый набрюшник культуры, он и греет, и успокаивает. И лишь иногда, совсем редко, после удачного симпозиума по проблемам минимализма, после шумного коллоквиума, посвященного полоскам и квадратикам, кому-нибудь приходило в голову: а что если набрюшник этот порвется? Вдруг уколют чем-нибудь поострее, да и лопнет защита? Вдруг до мягкого живота достанут? Но не сегодня, нет. Еще не сегодня. Сегодня у нас вернисаж Джаспера Джонса. Культовый мастер, и спонсор солидный — «Бритиш Петролеум». Они всегда на вернисажах хорошее шампанское подают, Дом Периньон. Как бы нам не опоздать.
16
Есть два умения, они могут дополнять друг друга или существовать врозь: умение писать тень и умение писать свет. Те художники, что работали до Ренессанса (правильнее назвать их иконописцами), вовсе не сталкивались с проблемой писания тени. Изображенное ими всегда имеет отчетливый яркий цвет, тот цвет, что обнаруживает свои качества на свету. Даже сам Сатана не спрятан в тень, но явлен зрителям при отчетливом и ровном освещении — он просто черен. То, что отличает грешников от праведников, — это цвет лиц и физиономические черты, но никак не погруженность во тьму, где и черт их было бы не рассмотреть. Представление о мире как о предельно ясной конструкции, насквозь пронизанной светом и поддающейся суждению и пониманию в любой точке, было потеснено в эпоху географических открытий, церковной реформации и бурных страстей.
Ту живопись, где все на свету, где любой цвет имеет лишь одно выражение и одно состояние, не отменили — но такую живопись отныне стали подозревать в недостаточной сложности, называть декоративной, а затем и примитивной. Художникам потребовалось научиться прятать лица и цвета в тень — или, напротив: уметь выводить героев из тени. Собственно говоря, вслед за перспективой, удостоверившей, что есть вещи важные, а есть менее важные, введение светотени удостоверило, что отнюдь не все сущее открыто пониманию. Есть вещи спрятанные; есть отдельная природа греха и тайны; есть вторая сторона бытия — и проникнуть в нее непросто. Рисование тени предъявило новые задачи: цвета в ней неотчетливо видны, и черты лица неразличимы. Зачем художникам изображать то, что не вполне внятно — а стало быть, ускользает от изображения? Ответ прост: именно невнятица есть свидетельство сложности — не всегда хочется позволить зрителю прочесть свою судьбу до буквы. А порой и заранее хочется встать в тень — чтобы уберечься от разглядывания. Так, погрузились в тень венецианские дожи и куртизанки, храня значительное молчание, — не разберешь: хорошие они люди или не слишком. Погрузились во тьму голландские интерьеры — это частная жизнь, и нечего ее пристально разглядывать. Погрузился в тень ад, и неразличимым в темном пламени сделался Сатана — и для некоторых мастеров он стал в силу этого романтической фигурой.
Использование светотени имеет очевидную посылку: утвердить предположение, что в человеческой природе ясное переплетено с невнятным, хорошее с дурным. Проблему столкновения светлых участков картины с темными решают по-разному.
Один из методов предполагает, что природа добра и зла однородна: как светлые, так и темные части лица пишутся пастозно и светло; впоследствии то, что находится в тени, закрывается легкой лессировкой нейтральным цветом — но зритель видит, что основа, даже под тенью, светлая и сильная. Так писал Тициан. Иной способ предполагает, что находящееся в тени имеет собственную субстанциональную природу и, соответственно, цвет в тени создается по отдельным законам, схожим с теми, что используются для изображения света, но другим. Цвет, которым Рембрандт пишет тень, — это не субститут цвета, использованного на свету, — это отдельный драгоценный сплав, он не менее важен. Третий способ утверждает, что тень не нуждается в определениях — она хозяйка. Караваджо механически закрашивал пространство и половину фигур в темный неинтересный цвет, подразумевая, что тень господствует в мире и собственно пространство и есть тень. Четвертый способ, явленный Леонардо, показывает, что свет и тень переплелись, и ничто невозможно назвать определенно светлым или определенно темным. Цветная тень, которую бездумно употребляли импрессионисты и которую Гоген сделал героиней своей живописи, она стала интереснее света. Постепенно знание того, что есть свет, а что есть тень, вовсе утратилось. Это совпало с размыванием предмета, а затем и с исчезновением портрета. Потребовались усилия Ван Гога, чтобы вернуть свету — цвет и отказаться от тени вообще, но это возвращение к иконе осталось практически незамеченным. Наследниками Ван Гога оказались фовисты, прочитавшие его живопись как декорацию.
Художнику остается выяснить, является ли цвет — выражением света.
Глава шестнадцатая
ГАМЛЕТ, СЫН ГАМЛЕТА
I— Почему он не убил Клавдия сразу, вот что интересно.
— Тебе зачем? — спросил другой мальчик
— Чтобы научиться, как себя вести с плохими людьми.
— Сразу убивать или подождать?
— Вот именно.
— Лучше не тянуть. А то тебя убьют.
— А Гамлет ждал.
— Нет нужды копаться в характере Гамлета. Что в нем хорошего, если разобраться? У Шекспира есть герои убедительнее. Отелло храбр и простодушен. Брут честолюбив и честен. Скажи, пожалуйста, хорош Гамлет или плох?
— Он очень хороший.
— Это из чего видно? Он кого-нибудь любит?
— Всех: Офелию, друзей, мать, отца.
— Хороша любовь — всех на тот свет спровадил. Такую любовь платонической не назовешь, верно?
— Друзья его предали — получили то, что готовили ему сами; не он же их убивал? Офелия сошла с ума от горя, это верно. Но отца ее он убил случайно. А Гертруду и вовсе отравил король.
— Оправдываешь его, как плохой адвокат — хулигана в районном суде. Подзащитный ни при чем, среда виновата. Прокурор в таких случаях говорит: представьте суду доказательства, что он человек приличный. Он что-нибудь хорошее совершил?
— Безусловно.
— Пек хлеб? Опекал сирот? Водил поезда? Ничего этого, насколько известно, он не совершал. Но, возможно, он делал нечто иное, тоже положительное. В таком случае не утаите этого факта от суда.
— Ты в газете так ловко обучился говорить? Тренируют журналистов. Действительно, принц хлеб не пек. Вообще, на свете мало людей, пекущих хлеб; гораздо больше народу его ест. Ты, кстати, тоже хлеб не печешь, но я тебя считаю хорошим человеком.