Категории
Самые читаемые
onlinekniga.com » Проза » Современная проза » Учебник рисования - Максим Кантор

Учебник рисования - Максим Кантор

Читать онлайн Учебник рисования - Максим Кантор

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 127 128 129 130 131 132 133 134 135 ... 447
Перейти на страницу:

— Нет, мой пылкий друг, не понимаю.

— Я имею в виду такое зеркало, в котором отразится все сразу. Мышеловка — сыграна и для короля, и для Гамлета, и попадают в нее оба. Просто король видит в представлении аллюзию своей истории, а Гамлет — структуру истории вообще. И Гамлет понимает, что его судьба — это такая же пьеса внутри другой пьесы, как «Мышеловка» — внутри пьесы «Гамлет».

— Все ты запутал.

— Наоборот, распутал. Гляди. Если можно вставить одну пьесу внутрь другой — значит, это происходит постоянно. Это — простое понимание. Если судьба любого из твоего окружения — есть инвариант твоей судьбы, то почему не предположить, что все судьбы вместе — инвариант чьей-то еще? Есть пьеса «Гамлет» а внутри у нее есть вставная пьеса «Мышеловка». Но есть и другая пьеса, которая размерами и значением еще больше «Гамлета», и «Гамлет» в ней, в этой большей пьесе, — такое же вставное представление. Понимаешь? Герой неожиданно это понял. Он смотрел на судьбы других теней — на судьбы своих двойников. Вернее сказать так: он думал (и мы вместе с ним думали), что все они — его двойники. И неожиданно этот зеркальный ряд распался, когда он увидел, что они вставлены не в его пьесу, как он самонадеянно решил, а они — вместе с ним — внутри большей пьесы. Понимаешь теперь? Он вдруг видит это там, в театре. Его судьба — такой же вариант чьей-то еще судьбы, как судьба Лаэрта — вариант его собственной. Понимаешь?

— Ты хочешь сказать, что для Лаэрта написана пьеса «Гамлет», а для Гамлета — какая-то еще, другая пьеса?

— Та, другая пьеса, написана для всех.

— И даже для министра энергетики? Ему точно закон не писан.

— Писан. Просто он не читал.

— А как называется другая, большая пьеса?

— Разве ты сам не знаешь?

— Нет.

— Она называется «Отец и сын». Внутри нее играется «Гамлет». Единственный судья для сына — отец, и последний приговор отцу выносит сын. Эта цепь не может быть разомкнута — что они друг без друга?

— А чем эта главная пьеса кончается?

— Как чем?

И оба мальчика замолчали. Потом один сказал:

— Гамлет пугается в понятиях, отправной точкой для него является судьба отца.

— А потом?

— Потом он начинает другой счет.

— Откуда?

— От отца, откуда же еще. Другого счета не бывает.

— Ты меня совсем запугал.

— А все просто, надо только подумать.

И опять мальчики замолчали, и молча прошли еще круг под липами, мимо дома Лугового и Левкоева.

— Ты имеешь в виду небесного отца? — сказал другой мальчик.

— Наконец додумался.

— Страшная пьеса.

— Ты про какую?

— «Гамлет». Та, главная, утешительная.

— А мне кажется, это одна и та же пьеса.

— Пойми, пожалуйста, — сказал другой мальчик, — невыносимо знать, что из любой пьесы выходит один и тот же сюжет. Это совсем не утешает. Это оскорбительно для всех — для Гамлета, для тебя, для меня. И это должно быть оскорбительно для той, главной пьесы. Зачем отцу такой сын, который не живет самостоятельно?

— Но Гамлет живет самостоятельно. Он сам все придумал, его не об этом просили. Отцу его хватило бы, чтоб он свел счеты с Клавдием и сел на трон.

— А другому отцу — тому всегда мало. Ему, что ни дай, — все мало. Он всегда скажет: ты можешь больше.

— Ему всегда мало.

— Вот что ужасно — вырвешься из одного сюжета, думаешь: убежал! А ты не убежал и никогда не убежишь. Куда деться? Как побег из сибирского лагеря, — никто из мальчиков не был в тайге, но им казалось, что они знают, как бывает, — как побег из лагеря: перелез ограду, а там — тайга. Не убежишь, потому что некуда. Будь оно все проклято!

— Что — все? — спросил мальчик.

— Я скажу тебе, только ты не поймешь. Я русский, и жить мне в России. И я не связан, как ты, с этими Рихтерами, которые сегодня здесь, завтра — там. У меня нет другой родины, и не будет никогда. И жизни у меня другой нет, и никогда не будет. Я не могу примерять на себя, как ты, сначала одну жизнь, потом другую, — у меня нет лишних в запасе. Я хочу прожить свою жизнь, и, по-моему, это немало. И вот, когда жизнь в России повернулась — пусть на чуть-чуть, пусть немного, — когда я чуть свободнее вздохнул, когда появилась у меня надежда, что Россия заживет не коммунистической, не исторической, а просто своей жизнью, — так появился умник (и всегда найдется такой), который говорит: стой, не уйдешь. И показывает мне, что куда бы я ни выпрыгнул, — все равно окажусь в чужой истории. Полюблю я Соню Татарникову или не полюблю — все равно выйдет, что это не вполне моя жизнь, моей собственной жизни — у меня нет.

— Но собственной истории ни у кого нет, — сказал мальчик, — мы все в одной большой истории. И нет такого сюжета, через который не просматривался бы другой сюжет — главный сюжет. Спрятаться нельзя.

— Тени в пещере. Хорошо. Но тени — чего? Вот что мне не дает покоя. Что именно отбрасывает тень — вдруг это какая-нибудь мерзость? Что моя жизнь всего лишь тень, меня убеждают ежечасно, и уже убедили. Все гладко получается: каждая пьеса встроена в большую, в более важную пьесу, и нет у меня даже тени надежды на то, что я не буду чьей-то тенью. Пусть так. Но скажите — чьей именно? Как я могу верить, что тот главный демиург, тот, что над нами, тот, что так складно расписал роли, — как я могу быть уверенным, что он не подлец?

— Это, пожалуй, чересчур. Это самое сенсационное разоблачение твоей газеты. Разве нет того, что совершенно постоянно? Вот этот главный демиург — он постоянен.

— Помнишь Ваньку? — спросил журналист. Ванька был их соученик, мальчик из деревни. — Помнишь его? Он уехал из Москвы в деревню Грязь. На родину. Скверное такое место. Не прижился он в Москве, не захотел быть брокером. И работает в деревне Грязь на всяких сволочей, строит им дачи.

— Ты зачем это говоришь?

— Так просто вспомнил. Я бы хотел, чтобы нашего Ваньку кто-нибудь защитил. Пусть отец в пьесе будет бесконечно добр. Он должен прощать и любить, обнимать и согревать — а не сулить расплату. Пусть он согреет нашего Ваньку. Я не поверю в героя — будь он сын короля или Бога, — который, желая вправить сустав у времени, вывихнет его у меня. Это обманная пьеса. Знаешь, какая самая страшная фраза в пьесе?

— Какая?

— «Клинок отравлен тоже». Потому что все остальное уже давно отравлено.

— Клинок отравлен тоже, — повторил мальчик, и ему стало не по себе.

17

Картина должна быть не красивой, но прекрасной — и разница между красивым и прекрасным огромна. Собственно говоря, это вовсе не совпадающие понятия.

Ни Папы, ни Принцы, сказал однажды Леонардо, не заставят меня заниматься тем, что не прекрасно по-настоящему. Высказывание это туманно: непонятно, зачем сильным мира сего заставлять художника делать что-либо несообразное прекрасному. Однако именно этим они и занимаются, исходя из обычных социальных нужд: миру требуется не прекрасное, но красивое. Обычная жизнь искусства, то есть те отправления, которые наполняют мир украшениями и милыми деталями быта, совсем не связана с идеалом. Миллионы людей, играющих в обществе роль художников, принимаясь за работу, стараются сделать красивую вещь, то есть такую, которая воспринималась бы зрителями одобрительно, ласкала бы глаз. И они правы. Трудно требовать от художника, чтобы он, создавая произведение, руководствовался не понятием красивого, но понятием прекрасного — исходя из характера художественного процесса, это было бы невыполнимой задачей. Искусство (живопись в частности) воплощается в наборе приемов, которые применяет художник для создания красивых вещей, красивых в той же степени, в какой красивыми бывают одежда, драгоценности или еда. Ремесленные навыки, т. е. умение гармонично сочетать цвета, сбалансировать композицию, — сами по себе ничем не отличаются от таких же ремесленных навыков ювелира, портного и повара. Надо помнить о том, что средневековый живописец входил в ту же ремесленную гильдию, что и ювелиры. Эту роль, т. е. вспомогательную, отвел художнику и Платон. История (история искусств как ее часть) постоянно возвращает художника в ремесленное состояние, объясняя ему, что идеальными формами будет заниматься кто-то иной — демиург, начальник, — а практическое украшение общества, построенного по чужим чертежам, доверено художнику.

Известная фраза Сократа, обращенная к красавцу Критобулу: «А теперь скажи что-нибудь, чтобы я мог тебя увидеть» — как нельзя точнее объясняет разницу между красивым и прекрасным. Прекрасное то, что имеет надмирный смысл, то, что связано с миром идей. Именно к этому состоянию стремится живопись. Существует очень мало образцов живописи такого рода — это искусство насчитывает немного мастеров. Сделанная материальным образом, красивая в качестве предмета обихода, используемая в интерьерах в декоративных целях, великая живопись существует по собственному усмотрению — ежесекундно опровергая свое утилитарное бытие. В той мере, в какой живопись способна преодолеть свою материальную природу, она становится прекрасной. Энергия, излучаемая картиной, ничего общего с красотой (постулируемой обществом в качестве таковой) не имеет: это эманация духа, который прекрасен именно в качестве нематериальной субстанции, так как бывает прекрасна совесть, или честь, или добро, — а стало быть, декоративными качествами обладать не может. Разумеется, картина — и в этом ее особенность — призвана воплощать дух, то есть найти оболочку для нематериальных понятий чести, совести и добра. И то, насколько эта оболочка будет прозрачна для эманации духа — или самодостаточно непрозрачна (как в случае с Критобулом), и решит: прекрасна картина или красива. Только в том случае, если картина способна отдавать зрителю заряд, укрепляющий душу и разум, т. е. способна передать эманацию прекрасного — она может считаться великим произведением; в противном случае — эта вещь является скорее декорацией и украшением.

1 ... 127 128 129 130 131 132 133 134 135 ... 447
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Учебник рисования - Максим Кантор.
Комментарии