Кавказская война. - Ростислав Фадеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Явление само по себе совершенно понятное. В нашей периодической печати не выражается, кроме редких исключений, никаких сборных мнений, у нее нет союза со сборными интересами, так как страна почти не обнаруживает их; за печатью не стоит никто, она не внушается никакой живой действительностью, она решает все на свете с точки зрения каких-то общечеловечных принципов, заменяющих недостаток положительного дела; одним словом, она выражает собой только самое себя, понятия своих сотрудников. Кому же они могут быть любопытны? Нельзя сказать притом, чтобы в наших журнальных редакциях не было даровитых людей: они есть; но у этих людей нет дела, они проникнуты тем же характером, находятся в тех же условиях, как наши даровитые собеседники на железных дорогах. Едва можно назвать две или три редакции, стоящие выше этой среды; но и они точно так же вращаются в пустоте. Свыше, очевидно, относятся к влиянию такой печати гораздо серьезнее, чем относится к ней само общество — лучший судья в этом вопросе.
Тем не менее дело идет о предмете первой важности. Современное состояние дважды обновленного русского общества, во всяком проявлении его, до какого ни коснись — до жизни высших и низших слоев, до земского управления, до церковного причта, до школы светской и духовной, до печати, до войска, до семейного быта, — доказывает совершенный разброд людей и понятий, ничем между собой не связанных. Этой беде не поможет ни классическое, ни реальное образование, когда вокруг юношей, выходящих из школы, общественная жизнь рассыпается на первобытные атомы. Никуда не годится объяснять наше внутреннее бессилие (можно сказать даже — оскудение, потому что в известном отношении мы спустились ниже, чем стояли недавно) одной молодостью тысячелетней России: нечего ждать естественного наступления возмужалости. При нынешнем ходе дела эта возмужалость никогда ни придет сама собой. С каждым годом мы будем скорее рассыпаться, чем складываться, а в настоящем положении света, сросшись с Европой так тесно, как мы с ней срослись, нам некогда уже подрастать потихоньку. Глиняный горшок не спутник железному.
Прежде чем искать выхода из нашей бессвязности, надобно хорошенько в ней оглядеться. Не только в русской общественной жизни нет ни средоточия общего, ни средоточий местных, его нет так же точно и в русской мысли. Справа налево, во всем туманном облаке расплывающихся русских мнений, из которых ни одно не очерчено ясно, от бывших славянофилов до крайних нигилистов, не приметно до сих пор ни одной точки, в которой можно было бы предполагать будущий центр тяготения нашей национальной мысли, направление будущего большинства. Этой точки нельзя даже подозревать, потому что у нас обрисовались сколько-нибудь лишь крайние, совершенно несогласимые мнения; а в промежутке между ними, где обыкновенно помещается центр, тянется умственная пустота, в которой вращается вихрь осколков — даже не мыслей, а осколков фраз и слов, надерганных наудачу из обеих оконечностей, больше, впрочем, с левой, чем с правой; выводы последней, и то без ясного понятия об их источнике, стали только недавно входить в общее сознание. Этот вихрь самородных осколков недавно зародившейся русской мысли перемешан вдобавок с роем других мысленных осколков, внесенных гуртом в наши понятия только что прожитым подражательным периодом русской истории. Наше образованное общество воспитывалось на иностранной жизни, то есть на иностранных литературах, и огулом почерпало из них не столько мысли, как названия с подведенными под них заключениями, а потом, не задумываясь, применяло эти названия и заключения к своему домашнему быту, к явлениям русской жизни, имеющим совсем иное содержание. Эта переноска названий и готовых выводов на неподходящие к ним предметы спутала наши понятия до хаоса. Мы не заметили в начале своего подражательного века, что явления нашей общественной и государственной жизни, окрещиваемые иностранными именами, подразумевают совсем не то, что слова эти означают на Западе: что русская верховная власть стоит на совсем других основаниях, чем феодальная европейская монархия; что русское дворянство не имеет ничего общего с дворянством западным ни по происхождению, ни по отношению к народу и представляет совсем иную функцию общественной жизни; что применение к нам европейских понятий о среднем сословии составляет бессмыслицу, потому что в России всего только два пласта людей — пласт, созревший исторически, постоянно подновляемый притоком новых сил снизу, и пласт стихийный — простой народ; что православное духовенство, как общественный орган, не может быть ни с какой стороны приравнено к клиру католическому иди церковному наставничеству протестантскому; что православная церковь, охраняющая свое единство в чисто духовном смысле, составляет учреждение не политическое, чем обусловливается внутреннее направление нашей истории, кроме случайных, совершенно личных отклонений, а потому у нас невозможно мерить отношения церкви к государству заграничным аршином; что в России нет черни, волнующей с некоторого времени Западную Европу, а есть только оседлый народ, не разрывающий связи с родной деревней, даже при долголетнем жительстве на стороне; что завистливые отношения низших народных слоев к высшим, образованным, решительно у нас не существуют, вследствие чего первые не требуют себе никакого трибунства, никакого ограждения от последних; что наш народ привык управляться миром только в хозяйственном отношении — делить общинную землю и подати, а полицейское самоуправление на швейцарский лад ему неведомо, — и так далее без конца.
Можно было бы выследить во всем объеме образованной русской жизни фальшь, происходящую из занесенных к нам чужих названий и выводимых из них неподходящих заключений. Проглядев в первом жару образовательного увлечения это коренное различие между вновь заучиваемыми словами и своей родной действительностью, мы сбили себя с толку на полтора, может быть, на два столетия. Мы уподобились все львенкам басни, отданным на воспитание орлу и воспылавшим, по возвращении домой, рвением обучать зверей искусству вить гнезда. Отсюда все промахи нашего воспитательного периода сверху и снизу вплоть до новейшего нигилизма, прямого и неизбежного его последствия, а вместе с тем самого неподходящего и бессмысленнейшего из русских подражаний. Из общества, вместе с людьми, эта привычная подстановка чуждых названий и выводов под русскую действительность перешла и в официальные круги — кто же наполнял эти круги, как не те же люди образованного русского слоя? — и отразилась на бесконечном ряде правительственных мер прошлого времени; в последний раз она отозвалась, и отозвалась сильно, на громадных преобразованиях шестидесятых годов. В обществе это полуторавековое qui pro quo[191] действует до сих пор тем заметнее, чем личный взгляд человека ближе подходит к левой стороне русских направлений, то есть чем меньше самостоятельности в его мысли. Какой-нибудь журнал пишет статью о народном образовании в России: он считает просвещенным делом выговорить, по западному образцу, ограждение образования от клерикализма, даже не подозревая того, что, беспокоясь о нашем клерикализме, он говорит французским языком уездной барышни, которая называет содержателя постоялого двора — по-народному, дворника — le portier; а щи — la soupe au choux.
Одно с другим — переплетение крайних взглядов, выросших на русской почве, с хаосом неподходящих, чуждых нашей жизни выводов и заключений — не могли не сбиться в настоящую кашу в русской голове средней силы. При некоторой связности общественной жизни этот хаос пришел бы сам собой в порядок, по крайней мере распределился бы по группам; значение господствующих направлений можно было сосчитать, если не взвесить; мы знали бы приблизительно, в чем у нас сила и куда мы идем. Но при нынешнем положении дела, при полной бессвязности людей, умственный хаос обращается в наш хронический недуг. Нельзя не заметить, однако ж, что механическая смесь противоположных или, что еще хуже, несоизмеримых взглядов может уживаться только в частной жизни нетребовательных личностей, для которых мнения составляют нечто вроде умственного упражнения на досуге; но с ней не уживается стройная общественная жизнь, требующая прежде всего известного соответствия начал и целей в людях, действующих сообща.
Единственная серьезная работа русской мысли над самой собой дана нам группой, наименее у нас популярной, бывшими славянофилами — не в их теории и не в их практических заключениях, но в анализе, совершенном ими над русскими понятиями конца воспитательного периода, в изобличении вопиющей фальши чуждых названий и подведенных к ним готовых заключений чужеземной жизни в отношении к русской действительности, в точном определении нашего рода и вида между нациями, в общественном и духовном смысле. Без этого труда, не вполне еще вошедшего в общественное сознание, но тем не менее проникающего его понемногу со всех сторон, мы находились бы до сих пор в смутном положении образованного русского слоя двадцатых годов, стремившегося всей душой, чистосердечно, к перенесению на нашу почву французских порядков и французских политических заключений, — в положении русских барынь, обращаемых де Местром в ультрамонтанство, — в понятиях того времени, когда Белинский видел в турецком паше и австрийском жандарме просветительное начало для славян. О школе славянофилов можно говорить уже в прошлом; она отжила свое время и высказала все, что имела сказать. Теория ее создала принцип слишком цельный, чтобы он мог примениться к условному общественному быту; в практических заключениях она не принесла плода. Поставивши ясно вопрос, независимые и либеральные умы, работавшие в этом направлении, не умели свести его на жизненную почву; такая задача оказалась не под силу их времени. Они пришли на деле почти к тем же заключениям, как позднейшие либералы с чужих слов: искали спасения в сокровищах стихийной мудрости русского простонародья. С общего голоса всех направлений опыт был предпринят. Оказалось, как и должно было оказаться, что стихийные народные сокровища (действительные, как доказывается русской историей) уподобляются минеральным сокровищам горы Благодати: лежат под спудом и без пользы, покуда образованные инженеры не станут извлекать их по частям и отливать в определенную форму.