Счастливые (сборник) - Людмила Улицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Широкая и безалаберная, потерявшая так или иначе почти все семейное наследство, она решительно поменяла свое отношение к деньгам: прежде она понимала их как эквивалент удовольствий, которые могла себе позволить, теперь – как гарантию независимости. И в первую очередь от Шурика. Он занимал огромное место в ее жизни, но, в сущности, не занимал, а заменял того идеального, воображаемого мужчину, которого она была достойна, но который в жизни ее не случился.
Талант переводчика, интуитивное умение выбрать точное слово и поставить его в правильное место, был лишь частью главного дарования Валерии – безошибочно размещать вокруг себя все элементы жизни: и людей, и предметы…
Ходить в обыкновенном смысле она не могла уже давно, но, опираясь на спинку подставленного кресла, на костыли, она подтягивалась на своих мощных руках и передвигалась, волоча за собой бесчувственные ноги, и преодолевала несколько метров до туалета. Наступил момент, когда ослабели руки, и она уже больше не могла оторвать от постели отяжелевшего тела, и тогда ей пришлось предпринять переустройство мира: она сделала полную перестановку. Руками Шурика, конечно.
Теперь она лежала в окружении трех столов: справа туалетный, с кремами и лаками, примочками и лекарствами, слева придвинутый вплотную к кровати письменный стол с пишущей машинкой, переводами, словарями, но также вязаньем, пасьянсными картами и телефоном, а на самой кровати, прямо над животом, располагался третий стол – легкий, складной, ею самой придуманный, сконструированный и выполненный на заказ смекалистым столяром. Возле туалетного столика стояла тем же столяром сработанная этажерка с дверками внизу, куда поместились унизительные предметы ежедневной необходимости.
В замкнутом комнатном существовании время делалось текучим и аморфным, день легко превращался в ночь, завтрак – в ужин, и Валерия старалась отбивать бесформенное время, как только возможно: принудительно-строгим режимом, телефонными звонками в заведенное время, радионовостями, телевизионными передачами – все по местам, по часам, по дням недели. И подруги были расставлены по дням недели. Впрочем, для Шурика было сделано исключение: он один мог забежать к ней помимо вторника в любое время дня и ночи…
За время долголетней болезни она не растеряла своих подруг, их даже прибавилось. Как, откуда брались? Подрастала дочка у приятельницы, и вот она уже забегала к Валерии с польским журналом – перевести про неизвестного в России Сальвадора Дали или про новый фасон юбки… Приходила обиженная жизнью маникюрша и оседала при доме подругой и почитательницей. К ней приходили за дружбой бывшие соученицы и сослуживцы, однопалатницы по больничным лежаниям, случайные попутчицы, подхваченные в те времена, когда она могла еще выезжать в санатории, и бывшие ее врачи, и давние любовники…
Легкие на ногу, подвижные и мускулистые женщины страдали от одиночества, а Валерия распределяла в записной книжечке визиты таким образом, чтоб один на другой не наползал… Для многих – мучительная тайна, а для Валерии – разгаданная загадка: надо всегда что-то предлагать, давать, дарить, в конце концов, обещать. Шоколадку, варежки, улыбку, печенье, комплимент, заколку, дружеское прикосновение.
Доброжелательность в ней была искренняя, неподдельная, но доля корысти здесь была подмешана, только вычислить ее было невозможно: она была с детства завоевательница людей, ей нравилось быть всеми любимой. Но с годами поняла, что это значит быть нужной. И она старалась, трудилась, выслушивала исповеди, ободряла, утешала, призывала к мужеству. И постоянно дарила подарки. В дальних глубинах души она торжествовала свое преимущество перед подругами: почти все они были одинокие либо матери-одиночки, а если уж состояли в браке, то непременно в тяжелом, безрадостном… А у Валерии был тайный козырь, которым она никогда не била наотмашь, а только изредка слегка его показывала – мельком, невзначай, полунамеком: Шурик.
Он приходил. Посетители отменялись. Из полумрака комнаты глядела с тахты густо накрашенная одутловатая женщина с синими, синим же подведенными, глазами, с густыми, всегда хорошо уложенными волосами, в последнем из оставшихся у нее кимоно табачного цвета с розово-лиловыми хризантемами. Густо пахло духами. Она улыбалась с подушек, подставляла щеку. Усаживала на тахту. Заваривала чай – густо. Откладывала в сторону, на рабочий стол, принесенные Шуриком переводы. Разворачивала копченую осетрину, нарезанную ловкой рукой продавщицы Елисеевского магазина, нюхала:
– Свежайшая!
– А я тебе знаешь еще чего принес? Угадай!
– Из сладкого или из соленого? – живо спрашивала она.
– Из соленого, – поддерживал игру Шурик.
– На какую букву? – продолжала она.
– На букву «М»…
– Миноги?
Он качал головой.
– Маслины?
И он доставал из портфеля еще один пергаментный сверток.
Во всем она была дисциплинированна, только аппетита к вкусной еде не могла преодолеть. В чем и каялась перед Господом. А за Шурика никогда не каялась. Только радовалась, что он здесь. И всегда во всей готовности. Стоит ей только маленькую подушечку положить рядом со своей, большой, и отвести уголок одеяла…
Она всегда была чистюля и любила не только чистоту, но и сам процесс – мытья ли, стирки, уборки. И конечно, ухода за своим телом: с удовольствием чистила ногти, подщипывала лишние волоски, накладывала на лицо маски – то огуречные, то молочные… Надо ли говорить, как тщательно она мылась перед приходом Шурика. Но какой-то запах, почти неуловимый, болезненный, скорее тоскливый, чем противный, исходил от покрытой швами половины тела, укрытой кружевными нижними юбками, которые она не снимала с тех пор, как слегла. И от этого запаха у Шурика сжималось что-то в душе, видно, то место, в котором гнездится жалость, и она разливалась, как желчь, и в нем уже ничего не оставалось, кроме этой жалости, и, пока он путался в нижних юбках, укрывающих холодные и неподвижные ноги Валерии, она проворно отыскивала на стене пупочку выключателя и гасила стеклянный тюльпан у себя над головой…
А далее все шло no-накатанному: до утра Шурик обычно не оставался, среди ночи собирался домой, к маме. Перед уходом, на последнем всплеске жалости и нежности, подкладывал под Валерию судно, обмывал ее, с навыком больничной няньки, из цветастого кувшина, промокал старым нежным полотенцем и уходил.
Валерия снимала с головы бархатный обруч или помявшийся бант, или заколку, расчесывала освобожденные волосы, брала с туалетного столика ручное зеркало, стирала с лица краску и тушь, и так уже полустершиеся, накладывала крем. Чтоб не стать смердящей кучей… За этот туалетный час настроение из счастливого и даже несколько воздушного опускалось до нижней точки. Она возвращала зеркало на место и с туалетного столика, не глядя, брала распятие слоновой кости, то самое, подаренное Беатой в детские еще годы. Прижимала его ко рту, ко лбу, закрывала глаза и удерживала пальцы на тонких кукольных ножках, пробитых гвоздем.
Это должен был быть большой гвоздь – чтобы пробить обе стопы. Не короче того штифта, что вбили ей в бедро, уничтожив, в конце концов, сустав.
«Как Тебе повезло, – в тысячный раз говорила она Ему, – ты с гвоздем трех часов не прожил! И все. А если бы гангрена или паралич, или ампутация, и потом еще тридцать лет лежать на гнилом тряпье… Думаешь, лучше? И девочки нет у меня… Прости меня… Ведь я Тебя простила. Оставь мне Шурика до смерти. Хорошо? Пожалуйста…»
Она все гладила тонкие костяные ножки Спасителя и засыпала, не выпуская из рук распятия.
53
Пока Мария возрастала в балетном искусстве, обозначалась в училище как будущая звезда, пока Вера, сидя на годовых и промежуточных выступлениях учениц и сжимая Шурикову руку, кормила надеждами свое когда-то похороненное и теперь воскресшее тщеславие, родители девочки боролись за свое воссоединение. Энрике совершил еще одну неудачную попытку прислать Лене фиктивного жениха, Лена совершила решительный шаг. Промурыжив два года сельскохозяйственного испанца, она вышла за него замуж. От Марии замужество матери пока держали в секрете. Но в конце концов срок учебы испанского мужа закончился, и, к большому горю Веры, Лена Стовба засобиралась. Вере почему-то казалось, что ей удастся уговорить Лену оставить Марию до тех пор, пока дела ее окончательно не решатся:
– Зачем травмировать ребенка? Неизвестно, сколько времени займет воссоединение с Энрике, к тому же ты не знаешь условий, куда везешь Марию. Сможет ли она там заниматься? Устроишься, определишься, приедешь за дочкой…
Но тут Стовба оказалась тверда как скала. Шурик, отец ребенка, дал разрешение на выезд. Альварес уехал вперед, Лена ждала последних бумажек для выезда. Были куплены билеты на самолет в Мадрид через Париж. Энрике собирался встретить их в аэропорту. Стовба сообщила Альваресу, что взяла билеты, но числа как будто перепутала – неделей позже. За эту неделю все должно было решиться, и теперь решать уже будет не она, а сам Энрике.