Большая грудь, широкий зад - Мо Янь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже смеркалось, когда он перешёл на южный берег и, перевалив через дамбу, увидел величественную семиярусную пагоду. Над ней кружила стая белых голубей, под лучами заходящего солнца кирпичи просто пылали, а сухая солома между ними рассыпалась искрами. Струйка сизого дыма одиноко поднималась прямо вверх над соломенной хижиной перед ней. В полях висела тишина, и рёв техники на стройке слышался особенно отчётливо. Цзиньтуну казалось, что из головы всё будто выкачали, в уголки рта побежали обжигающие струйки слёз.
Сердце просто выпрыгивало из груди, когда он поднимался к этой священной пагоде. Уже издалека он увидел фигуру седовласой старушки. Она стояла перед пагодой, опираясь на старый зонтик как на посох, и всматривалась в его сторону. Ноги отяжелели, он еле переставлял их. Беспрестанно катились слёзы. Матушкины седые волосы тоже меняли цвет, как сухая солома на пагоде, и тоже словно пылали, разбрасывая искры. Со сдавленным воплем он бросился ей в ноги и уткнулся лицом в большие выступающие колени. Казалось, он погрузился в воду, глубоко-глубоко, на самое дно, где все звуки, краски и формы перестали существовать, остался лишь внезапно всплывший из глубин памяти запах грудного молока, который затмил все остальные ощущения.
Глава 47
По возвращении Цзиньтун сильно занемог. Поначалу это была лишь слабость в членах и ломота в костях, но потом его одолели рвота и понос. Выворачивало чем-то вроде гнилых рыбьих кишок с жутким запахом. На докторов со всего Гаоми матушка потратила сбережения, что копила не один десяток лет, собирая на продажу всяческое старьё. Но ни иглоукалывание, ни лекарства не помогали. В восьмом месяце он однажды взял матушку за руку:
— Тебе, мама, от меня одни страдания. Помру вот, и конец твоим мучениям…
— Не смей болтать такое, Цзиньтун! — вскричала Шангуань Лу, стиснув его руку. — Ты же взрослый! Я хоть и слепая на один глаз, но ещё вижу — жизнь наладится. Вон как солнышко светит, цветы благоухают! Вперёд надо стремиться, сынок… — Она старалась вложить в эти слова как можно больше силы, но на его костлявую руку катились горькие слёзы.
— Что толку от красивых слов, мама. Намедни видел её снова. Дырочку от пули пластырем залепила, а в руке — бумага фиолетовая. А на ней наши имена. Вот, говорит, свидетельство о браке выписала, жду теперь, когда мы с тобой станем мужем и женой.
— Доченька! — слёзно взмолилась матушка, глядя в пространство перед собой. — Доченька, смерть тебе печальная вышла, мама понимает, для мамы ты давно уже как родная. Цзиньтун из-за тебя, доченька, пятнадцать лет отсидел, долг перед тобой искупил, ты уж отпусти его, сделай милость. Тогда и мне, одинокой старухе, будет на кого опереться. Ты девушка благоразумная, знаешь, как испокон веков ведётся: у жизни и смерти дорожки разные, и каждый идёт своим путём. Ты уж пожалей его, доченька, я, слепая старуха, в ножки тебе кланяюсь…
Под матушкины молитвы в залитом светом окне Цзиньтуну привиделась нагая Лун Цинпин. Железные груди сплошь покрывала ржавчина. Она бесстыдно расставила ноги и произвела на свет целую груду кругленьких белых грибочков. Присмотревшись, он понял, что это не грибы, а связанные друг с другом дети, а эти гладенькие штуковины не что иное, как головы. На них, хоть и маленьких, всё было на месте: мягкий рыжеватый пушок на макушках, горбатые носики, голубые глазки, маленькие ушки, кожа — будто облезшая с вымоченных бобов кожура. Все хором звали его тоненькими, но удивительно звонкими голосками: «Папа! Папа!» В диком ужасе он закрыл глаза. Дети оторвались друг от друга, бегом ринулись на кан, забрались к нему на тело, на лицо, принялись дёргать за уши, лезть в ноздри и глаза, ползая по нему с криками «Папа!». Как он ни зажмуривался, в глазах стояла Лун Цинпин и со скрежетом счищала ржавчину с грудей. Уставив на него полный печали и гнева взгляд, она продолжала безостановочно орудовать наждаком, пока груди не засияли леденящим металлическим блеском, как новенькие, будто только что выточенные на токарном станке. Этот блеск собирался на сосках в лучи холодного света, пронзавшие сердце. Он вскрикнул и потерял сознание.
Когда он очнулся, на подоконнике горела свеча, на стене — керосиновая лампа. В мерцающем свете над ним склонилось грустное лицо Попугая Ханя.
— Дядюшка, дядюшка, что с тобой? — Голос доносился будто издалека.
Он попытался что-то сказать, но губы не слушались. Свет свечи раздражал, и он устало закрыл глаза.
— Вот увидите, — снова послышался голос Попугая, — дядюшка не умрёт. Я тут смотрел книгу предсказаний по лицам. Человека с лицом как у дядюшки ждёт богатство и долголетие.
— Я тебя, Попугай, в жизни ни о чём не просила, а теперь вот хочу попросить.
— Ты, бабушка, так говоришь, будто ругаешь!
— У тебя связей полно, добудь на чём отвезти дядюшку в уездную больницу.
— Зачем, бабушка? У нас город окружного значения, и уровень врачей выше, чем в уезде. А раз его ещё и доктор Лэн осматривал, вообще никуда ехать не надо. Доктор Лэн с отличием закончил колледж «Юнион»,[191] за границей учился, так что если он сказал, что не лечится, значит, не лечится.
— Ты бы мне, Попугай, зубы не заговаривал, — расстроилась матушка. — Отправлялся бы лучше. А то вернёшься поздно, получишь нагоняй от своей жёнушки.
— От этих кандалов я в один прекрасный день избавлюсь, бабушка, увидишь. Вот двадцать юаней: захочет дядюшка поесть, купи ему чего-нибудь.
— Забери свои деньги и отправляйся. Ничего не хочет есть твой дядюшка.
— Он не хочет, так ты захочешь. Бабуля, ты меня вырастила, и тебе ох как непросто пришлось. Тогда ведь нас и политикой давили, и жили мы в нищете. А когда дядюшку арестовали, вы побираться ходили со мной на спине, все восемнадцать тысяч дворов дунбэйского Гаоми исходили. Как вспомнишь, будто нож острый в сердце и слёзы из глаз ручьём. Мы на всех тогда смотрели снизу вверх. Иначе разве я женился бы на этой паскуде драной, верно, бабуля? Но эти худые времена скоро кончатся. Я подал заявку на кредит для строительства птицеводческого центра «Дунфан», и мэр её уже подписала. Если дело выгорит, бабуля, то лишь благодаря моей двоюродной сестре Лу Шэнли. Она нынче управляет Даланьчжэньским отделением Банка промышленности и торговли. Молодая, но далеко пойдёт, и её слову можно верить. Как говорится, всё равно что вбитый в железную крышу гвоздь. Да, как это я о ней забыл? Не волнуйся, бабуля, я с ней поговорю. Кто ещё поможет с дядюшкиной хворью, если не она! Ведь близкая родственница, двоюродная племянница, ты и её сызмальства растила. Вот с ней и встречусь. Сестра у меня крутая. Кто это — «возвысившийся над другими»[192], бабуля? Вот она и есть! Ездит на машине, ест как королева — двуногих голубей, четвероногих черепах, восьминогих речных раков, скрюченных креветок, обсыпанных колючками трепангов, ядовитых горных скорпионов, неядовитые крокодильи яйца. Какая-нибудь курятина, утятина, свинина, собачатина — всё это на стол моей сестре не попадает. Может, и нелестно звучит, но золотая цепь у неё на шее толстенная, как у цепного пса; пальцы в платиновых кольцах с бриллиантами, на руках — нефритовые браслеты, очки в золотой оправе с линзами из натурального хрусталя, одета по итальянской моде, шею опрыскивает парижскими духами, аромат такой, что вдохнёшь — и всю жизнь не забыть…
— Забирай свои деньги, Попугай, и ступай! — перебила матушка. — И не надо говорить с ней. В семье Шангуань отродясь таких богатеев не было, и заводить богатых и влиятельных родственников мы никогда не стремились.
— А вот здесь ты неправа, бабуля, — возразил Попугай. — Я могу доставить дядюшку в больницу хоть на тележке. Но как вы не понимаете, нынче всё на связях держится. Одно дело привезу я, другое дело — двоюродная сестра. Разница в лечении будет очень большая.
— Прежде тоже так было, — парировала матушка. — А что до хвори твоего дядюшки, тут дело такое: умрёт он или останется в живых — это уж какая судьба ему назначена. На всё воля Божья. Суждена долгая жизнь — выживет. А ежели короткая, даже Хуа То и Бянь Цюэ[193] не спасут, если вернутся в этот мир. Ступай и не расстраивай меня.
Попугай хотел ещё что-то сказать, но матушка сердито стукнула посохом:
— Уйди, сделай милость! Забирай свои деньги и шагай!
Попугай ушёл. Цзиньтун лежал в полудрёме. С улицы доносились громкие матушкины рыдания, на пагоде тихо шелестел сухой травой вечерний ветерок. Потом матушка стала разжигать огонь в печи. Вскоре ноздри наполнил невыносимый запах традиционных лекарств. Казалось, мозг сжался до щёлочки, и этот запах просачивается через неё, как сквозь сито. Ага, так сладковато пахнет корень императы цилиндрической, а вот этот, с горечью, — запах валерианы каменной. Кисловатый запах — это плаунок тамарисковый, «трава, что возвращает душу после девяти смертей», солоноватый — одуванчик, а пряный — дурнишник. Все пять вкусов — сладкий, кислый, горький, пряный и солёный, — а вдобавок запах портулака огородного, горца птичьего, корня пинелии и лобелии, запахи коры шелковицы, корня пиона, а также высохшего под ветром персика… Похоже, матушка собрала и бросила в большой котёл все традиционные снадобья Гаоми. Этот аромат, соединявший запахи жизни и земли, будто сильной струёй из-под крана вымыл из головы всю накопившуюся грязь и постепенно расчистил путь мыслям. Он думал о лугах, покрытых роскошным ковром зелёной травы, о сотнях ярких цветов, о расхаживающих по болотам журавлях. О кусте золотистых диких хризантем, что влечёт своим ароматом пчёл с желтоватой пыльцой на крыльях. Он слышал, как тяжело дышит земля и как падают на неё созревшие семена.