Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава 5
Грани творчества
Слово в жизни. Мировидение. Поэтика
Евгения Герцык не была профессиональной писательницей и, думается, занималась переводом весьма непростых текстов (достаточно назвать сочинения Ницше, Ф. фон Баадера и неокантианца Т. Гомперца) отнюдь не в первую очередь ради заработка. Но она была человеком слова: «жить» означало для нее доводить свой опыт до словесно оформленной мысли. Быть может, в наше время, написав историко-философскую диссертацию, она вступила бы на научную стезю; в начале XX в. женщины ее одаренности имели статус свободного художника в области словесного творчества (Евгению Герцык здесь можно сравнивать с Анастасией Цветаевой и Зинаидой Гиппиус). «Рано родился вкус к слову»[1008], – вспоминала Евгения свое детство; вкус этот она сохранила на всю жизнь. Свидетельство тому – ее привычка вести дневник, и ныне большую ценность представляют ее порой весьма регулярные записи с 1903 по 1942 г. Собеседница Бердяева и Иванова, личность в высшей степени «диалогическая», Евгения была мастером и эпистолярного слова. Письма и дневники – это та словесная и одновременно жизненная стихия, из которой рождались собственно литературные произведения Е. Герцык. Это исповедальная повесть «Мой Рим» (1914–1915), религиозно-философский трактат «О путях» (1919), литературоведческое исследование творчества Э. По (начало 1920-х), – наконец, замечательные «Воспоминания» (конец 1930-х). Термины «повесть», «религиозная философия», «литературоведение» и т. п. применительно к сочинениям Е. Герцык надо понимать достаточно условно. Ее мысль и слово неакадемичны, для адекватного описания ее словесного творчества следует искать также неакадемичный подход.
«Как я, так и сестра моя, были глубоко интимными людьми камерного стиля»[1009]: эта итоговая самооценка Евгении может быть отнесена и к ее творческому наследию – оно «глубоко интимно» и «камерно». Но вместе с тем Евгения заявляет: «Как сестра моя, так и я отражали свое время – перевал веков»[1010]. Противоречие этих двух высказываний только кажущееся: именно интимное слово способно отразить само существо эпохи, чем оно «интимнее», личностней – тем глубже и точнее будет схвачено «время». И как раз слово интимное, обращенное непосредственно к «я» читателя, через механизм сопереживания делает его современником, в евангельском смысле «ближним» автора. Дискурс иного типа оставляет реципиента в «мире объектов», – воспользуемся здесь одной из категорий экзистенциализма Бердяева. Слово «субъективное» и слово «объективное», понятно, каждое имеет свои как сильные, так и слабые (в обсуждаемом отношении) стороны; чтобы пробиться к глубине реальности, нужны оба подхода. Нам сейчас важно то, что субъективное слово Евгении Герцык порой достигает экзистенциальной пронзительности в выражении глубин ее внутренней жизни. Как правило, экзистенция женщины-мыслителя раскрывается в судьбоносные для нее моменты: таково «время Обители» – воцерковление, отраженное в дневнике и письмах; или общение с Ивановым в Судаке в 1908 г.; или походы с Бердяевым по Флоренции в 1912-м; или «антропософский эпизод» 1913-го… Но именно тогда она выступает и как проницательная свидетельница духовной истории России – исканий и соблазнов русского духа…
Наиболее органично для Евгении исповедальное «я»-слово, которому соответствует, в частности, такой словесный жанр, как дневник. Любой религиозной или духовной практике «дневник» знаком: это ежевечерний – перед отходом ко сну – «келейный» просмотр человеком дневных событий и совершенных им поступков с вынесением оценки с позиции верховной инстанции, будь то Бог, совесть, высшее «я» и т. д. Это повседневный суд над собой, предваряющий Суд окончательный, – в церковном понимании – Страшный суд над душой. Очевидно, что монологичность такого дискурса лишь кажущаяся. И литературный жанр дневника Нового времени – не что иное, как секуляризация ежедневного исповедания грехов перед лицом Бога прежде отхода ко сну. Утратив покаянно-молитвенную природу, светский дневник стал средством самопознания, самоидентификации, диалога человека с самим собой. Дневнику как жанру соответствует слово предельно ответственное, интимно-глубокое и интеллектуально-напряженное, – слово экзистенциальное. Наиболее адекватно человеческая экзистенция являет себя именно в исповеди, разновидностью которой выступает дневник. Ведь вопрос при этом стоит то ли о вечной судьбе, то ли о последней истине о себе самом. Экзистенциальное слово, рождающееся в сердце, ощущается его субъектом как некий голос из той душевной глубины, где личность погружается своими корнями в объективный мир духа. Здесь залог силы, а вместе и общезначимости такого слова: субъекту удалось, пройдя сквозь оболочки своих житейских масок, достичь того личностного ядра, которое роднит его с другими и в котором его опыт беспрепятственно доходит до другого. Экзистенциальное дневниковое слово, чей религиозный прообраз – покаянная молитва, идет от сердца к сердцу, почти до отождествления сближая его автора с неведомым читателем. На самом деле светский дневник пишется не для читателя, более того – читатель в принципе из исповедальной ситуации исключен. Дневник – это не литература, дневниковая запись – это жизненное одноразовое событие, которое прикреплено к конкретной точке человеческой биографии и к которому в дальнейшем обращаться никому нет нужды. То, что дневники порой пишутся в расчете как раз на посторонний взгляд, есть литературная стилизация идеала – дневника как события, нравственного поступка автора, точнее – субъекта деяния. Идеальный светский дневник подобен своему религиозному образцу именно в субъектной структуре: он также создается перед лицом Адресата высшего (а не заурядного читателя), только Адресат этот – уже не Бог, а сокровенное «я» автора, подобное «я» всякого читателя. Обаяние дневникового жанра связано с тайной общечеловеческой соборности, – однако эти размышления могут нас далеко увести. Отступление о слове дневника оправдано в