Люди божьи собаки - Владимир Хилькевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А уж россыпью — чего тут только не найдешь! Целые острова яиц, и сами хохлатки в кошелках под рябенькими платочками: то тут, то там головка с алым гребешком пугливо проглянет и тут же назад спрячется. А нижний ряд вдоль главной торговой улицы — корточники. Бабы, кто стоя, а кто и впрямь на корточках, а то на мешок или коляску приткнувшись, овощами и зеленью торгуют.
Ближе к осени над рынком повисает медовый запах яблок, и никакие другие запахи — близкой столовой с неизменным борщом, консервного завода с его уксусным ароматом, нефтебазы за забором — не могут вытравить его до первых снегов. Выпадут они, первые снеги, а запах еще держится. Идешь по пустому рынку, катанешься по первому льду лужиц и удивляешься: белым- бело вокруг, зима легла прочно, а яблоками пахнуло, как у отца в саду на святого Илью.
…Рядом с корточниками, потеснив зеленщиц, молодая разбитная баба рыжим мужиком торгует. Сидит на дробинках, свесив ноги и задрав над коленом подол сарафана, плюется белыми семечками. Выпряженный конь вытягивает из-под спящего хозяина сено, недовольно пофыркивая на сивушный храп. Бабенка худенькая, но крепкая, ладная, у нее все хорошо подогнано — и руки, и ноги, и язык тоже. Покрикивает:
— А вот кому гаспадар треба? Покупай гаспадара.
Подождет немного, поплюется гарбузиками и опять за свое:
— А кому гаспадар треба? Хороший гаспадар. Смирный.
Сначала думали, она шутит, потом обратили внимание, что мужик связан, как боров на продажу. Начали останавливаться, переспрашивать:
— А ты это сурьезно, баба? Может, шутишь?
— Сурьезно, бери.
— У меня свой такой же кабанчик, хоть куды за свет завези. Как кота паршивого.
Подошел полешук, с кнутом за голенищем сапога, налег грудью на дробинку.
— Ты что, в самом деле, издеваешься над человеком? Ну, развязывай давай, а то я тебя сейчас перетяну.
— А чым перетянешь? Коли чым добрым, то давай. Вот его посунем и уляжемся.
Полешук добродушно засмеялся и отошел, а бабенка опять покрикивает:
— А вот покупайте гаспадара. Дорого не беру. Сотню за штуку.
По базару молва побежала: мужиками торгуют. Стала собираться толпа. Нашлась интересующаяся:
— А какая ж у его тая штука?
— А ты спрашиваешь из любопытства или по интересу?
— А вот куплю, а он без штуки, то што ж за гаспадар?
— А будешь брать, тогда и приценишься.
— А я, может, и беру. Предъяви комплект.
— А гляди, мне не жалко.
Баба стянула с мужика штаны, выставила народу его срам. Мужик проснулся и заплакал.
Толпа захохотала, но как-то стыдливо и неодобряюще.
Та, которая вроде собралась покупать, набросила на обнаженное тело мужика цветастый платок, лежавший на возу.
— Ладно, закрывай, а то сглазят. А что он умеет?
— Печник особенно хороший. Печку тебе новую соштукуе. Будете вдвоем греться.
— Заворачивай товар. Газетка есть?
— Я тебе его в торбу положу. Донесешь?
— На спину закинешь, то допру. На, считай грошики.
Та, что покупала, полезла в лифчик, поискала там и достала цветной узелок с деньгами, выронив при этом белый круг грудей. Заправила спокойно назад в просторную чашу лифчика, развязала узелок и стала отсчитывать затертыми трояками, поплевывая на крючковатые пальцы.
— Тридцать… Мне гаспадар давно нужен. Гумно не крыто. Шестьдесят… Дрова кончаются. Плужок под поветью без дела уржавел. Девяносто… Плетень погнил. Корова почешется, а он сразу и падае. Каждый день ставлю. Колодец копать пора. Надоело от чужих людей воду носить. Сто… На, держи. Подвалины под хатой погнили… На еще сверху троячку, подвезешь мне его до поворотки на Прощицы. А там он и сам пойдет. Пойдешь, миленький? Не плачь, я тебя не обижу.
Мужик, услышав, сколько работы его ожидает, заплакал еще громче. Обе сумасбродные бабы, помогая друг другу и не обращая на него никакого внимания, запрягли лошадь, уселись на дробины, тронули за вожжи и поехали с рынка под неодобрительный гомон людей и под горькие всхлипывания проданного мужика. Народ еще постоял-постоял, посмеиваясь и гадая, что же сделают дальше с бедолагой две малахольные бабы, и пошел в очередь за селедкой.
Самая большая и закрученная очередь — у высоких, выше метра, и толстых бочек с селедкой. Вот на что вы любого слуцака возьмете — на солененькое. Стоит появиться толстухе в перемазанном рыбьим рассолом переднике, и потянет над рынком пряным духом, который ни с чем другим не спутаешь, как центр торговли перемещается сюда. Даже лошади, выпряженные из возов и повернутые к ним так, чтобы могли жевать сено, стригут ушами и круглым глазом начинают беспокойно следить за хозяином: успеет или нет? Лошадь любого слуцака знает: когда от хозяина на обратном пути пахнет остро и пряно, он становится добрым и сонливым, не дергает вожжами, и можно не спешить по знакомой дороге, перейти с рыси на ленивый шаг, не опасаясь кнута.
Очередь за селедкой и самая терпеливая. Тут не ворчат на продавца, не поторапливают, потому что известное дело: рыба — она скользкая, поспешишь — людей насмешишь.
К голове очереди все время подходят — кто цену узнать, кто разведать, много ли рыбы и можно ли еще становиться. А кто — и пристроиться незаметно, купить пару хвостов не стоявши. На них пошумливают, хитрецы на ходу сочиняют себе оправдание. Один вроде в больницу к теще торопится, а там только до обеда пускают, и обязательно требуют, чтобы селедка с собой была — без селедки ни одну тещу не вылечишь. У другого кобыле приспичило жеребиться прямо на базаре, поспеть бы домой, а то если ожеребится здесь, то самому придется повозку тащить, а кобыла, как всякая роженица, на соломе разляжется — копыта набок. Третий самый находчивый попался: я, говорит, из соляной инспекции, сейчас на зуб проверю, толково ли рыбка высолена, а то засольщики завсегда с солью прижимаются, а мы как за уедистую платим…
Шутку тут любят, «контролера» тоже готовы пропустить, как и тех двоих — много ли человек возьмет, на много «купидла» не хватит. Но нашелся принципиальный дядька в поддевке нараспашку, с кнутом в руках, протолкался к столу и принялся «контролера» отпихивать. Мол, дойдет до тебя черед, тогда и зубоскаль, у меня самого душа рассолу просит. Дядьке в поддевке помогал невесть откуда возникший молодой мужичок-шустрячок: невысокий росточком, неприметненький, в трофейном то ли немецком, то ли румынском мундирчике, на спине — хлястик, брючата драные в сапоги заправлены. Он тернулся вдоль очереди и поддакнул мужику в поддевке, но как-то сбивчиво, долго разгоняясь, чтобы слово выговорить:
— Во… во… вот именно. А то без очереди суется. Стой, как люди, а то — «комиссия»… Нашелся!
Мужичонка этот с хлястиком тут же отвернул в сторону, но раздался тихий, рассудительный женский голос, и его услышали:
— Селедца украл. У той тетки, что гроши платит.
Тетка уже рассчиталась за свои «хвосты», она ошарашенно цапнулась за сумку, там в самом деле лежали две, а не три рыбины. Мужичонку решили проверить, придержали за рукав трофейного мундира. Мацнули по карманам и из внутреннего вынули рыбину. Через минуту рыбина вернулась к своей законной владелице, и та, озлобясь, хлестанула мужичка-с-ноготка соленым, грязным хвостом по лицу: вот тебе, вот, у меня дома шестеро по лавкам сидят, а ты, паскуда, от детей тянешь.
Сзади зашла, тяжело переваливаясь гусыней, продавщица, стянула с себя передник — и передником его, передником, набрякшими узлами завязок. Войдя во вкус, разогналась и двинула заикастого под тощий зад коленом- бревном. От неожиданности тот повалился, и несколько баб сгрудились над ним. Бить не били, но и вставать не давали, ждали милиционера. Мужики подтрунивали со стороны:
— Если такой хвацкий злодей, то дать ему диплом, и пусть крадет законно.
Скоро привели единственного на весь рынок худого милицейского старшину с рыжими усами, и тот забрал неудачника. А очередь еще долго обсуждала происшествие. И по рынку покатилась молва, чтобы разойтись по селам: Мышка из Яковиной Гряды селедца на базаре стибрил, бабы его тем селедцом и помордовали.
Мышка, базарный вор, был ее средним сыном.
Звался он солидно, Михаилом, но уж очень тщедушным получился. Словно болезнь какая точила Федора в тот год, когда среднего сына зачали. Звали его люди не Мишкой, а Мышкой.
Матери новость про селедку не сразу сказали, а когда сказали — не поверила, лучшей подруге Насте Грищихе в лицо плюнула. Когда Настя отшатнулась от нее, побелелой, обтерлась подолом домотканой юбки и проговорила: «Ну тебя, придурковатую», мать, глядя ей вслед, даже ногами затопала от нахлынувшей злости. И тоже повернулась, и подбегом отправилась к себе на загуменье — ей захотелось немедленно мстить. Не важно, кому именно — Грищихе, а через нее и тем людям на рынке, которые мордовали ее сына. Или Настиным домашним, или кому-то еще на селе. Ей было не жаль в эту минуту ни-ко-го, захлестнула обида. Почему так плохо выходило со всеми ее детьми? Кому она сделала что плохое и кто ей за что мстит? Разбираться с этим сейчас было некогда, да и разве на это короткого дня хватит? Всей жизни не хватает, надо просить умного человека со стороны, чтобы вгляделся, вдумался и сказал. Со стороны всегда виднее, потому что принимается в зачет только главное, а когда сам — тогда для тебя все главное, ничего в собственной жизни второстепенным не назовешь.