Свет мой - Ким Макаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в небе сокол ширяет, говорит таковы слова: «Полетим, моя касаточка, полетим в края, где судьба твоя в золотом колечке звенит, где нет зла, где сажа бела…»
Плачет девушка, не успокоится:
Во горюшке я родилась, даВо печалюшке я пропаду…Ой, да были б, были б у меня крылышки,Я бы счастья больше не ждала…
Ах, песня! Старинная сибирская… Поют ее лучистые девичьи голоса. Но необыкновенна она и прелестна, когда старухи вплетают свой узор: кажется, потрескивает лучина, скрипит прялка, коклюшки звенят… Но вот и — мужики! Будто ударили весла по реке, ухнуло эхо филином, туча тяжело прошла, ветер…
Уж, в Оби-реке, ой да окунечек,Не гулять тебе более, дружочек,Не гулять тебе более, дружочек,Не играть и не плавать, не резвиться…
Одна песня смолкает, певцы молока попьют, поговорят о том, о сем и снова усаживаются по голосам.
Я задремываю за печкой, но слышу, как косы идут по лугам, молодые кобылицы ржут, петух суматошно вскинулся — это молодые голоса ребят втянулись…
Идет песня от лица к лицу, от сердца к сердцу, набирает звучность, силу, красоту:
Как у голубяЗолотая голова,У голубки на головкеПозолоченная.У Ивана женаХорошим-хороша!
И гармонь и балалайка песне в подмогу! Уже по тесовому полу пляска ходит на кривых ногах, скоморошничает, коленца выдуривает, байки сказывает:
Вставай, Дрема,Будя, Дремушка, дремать,Полно, Дрема, стыдно спать.Встань!Гляди, Дрема,Гляди, Дрема, на народ,Вставай, Дрема, в хоровод.Вспляши!Бери, Дрема, кого хошь.Саму лучшу, как найдешь.Ну?!Вдруг он, Дрема,Вдруг он, Дрема,На одну взглянул, —На ходу Дрема заснул.Тьфу!..
Со стороны посмотреть: изба, что на курьих ножках — вприсядку по двору ходит.
Я совсем засыпаю, и мне всю жизнь будет сниться наш деревенский хор, бабушка в зеленом сарафане и цветастом платке на плечах, голоса светлые, мотивы дивные…
Журавлиный праздник
Повсюду сошли снега. Появились подснежники: вначале — желтые, потом — голубые. Молодой тал порозовел, позеленел. Еще день-другой и вылупятся на свет вербные цыплята. А там, глядишь, проснется береза, заплачет радостно, сережки вденет, крутым белым плечом поведет, прихорашиваясь.
А в небе свои затеи: облака вольно гуляют — белые и чистые, туча краем неба проползет, издали рыкнет и первый громушко — так, для баловства и острастки, мол, жив — ждите, наберусь сил небесных, прикачу на ломовых.
Каждый день праздник в природе.
Старая сухожильная ива у реки вздрагивает от напряжения. Приложи ухо: услышишь внутри ее гул — трудно, медленно пробивается сок к ее ветвям.
Старые люди прозвали ее Журавушкой. Вообще-то у нас полсела Журавлевых, а деревня наша — Журавлевка.
А с этой ивой связана легенда… Когда-то, давным-давно, один из деревенских охотников в Спасов день выбил из стаи журавля. Стая покружилась-покружилась, покликала своего товарища и улетела. Осталась птица одна… Летает день, ночь летает… плачет, стоном стонет, криком убивается. Пытался было подстрелить ее охотник, но каждый раз выходила осечка. Потом, рассказывали знающие люди, дома-то разобрал охотник заряд, а порох уже и не порох — махра… бери да крути цигарку.
На третий день птица эта поднялась высоко в небо, сложила крылья и — камнем вниз.
С тех пор не стало удачи охотнику, жизнь его колесом пошла, а сам зачернел лицом, чиряками зачервивелся. Вскоре убрался он из села на другое место.
А через год на том месте, где птица убилась, выросла вербочка, прутик голубенький. Кто говорит — сам по себе вырос, другие — охотник перед отъездом посадил.
Все это я и припоминаю перед сном. За день так убегаешься, такого дива надивишься — все мало. Летом хорошо! Можно попроситься в ночное коней пасти или двинуть с ребятами на рыбалку. Да мало ли что! Спать летом некогда. Весной день тоже длинный, длиннее комариного носика и косы девичьей — так говорит мама.
Завтра мне надо пораньше встать — есть у меня одна заветная думка…
Утром, ни свет ни заря, кто-то громко стучит в ворота.
— Эй! Засони, вставайте!
Мама выскакивает из коровника во двор в калошах, в телогрейке.
— Кто там? Что случилось?
— Ха! Случилось… Журавли летят…
— Ну-у!
Тут же распахивается дверь настежь, и я слышу ее голос:
— Ребятки, вставайте скорейча. Журавли летят!
Нас ветром сдувает с постели. Ведь ждал, мечтал первым встретить! Ан, опять счастливым весь год быть деду Егору.
Мы бежим к реке, а дед Егор спешит дальше, стучит еловым своим посошком в другие ворота.
Вот и река. Над ее утренним светом, негой ее летят журавли.
Курлы, курлы… — доносится сверху.
— Куды, куды? — спрашивает другой клин, поворачивая от реки в сторону тайги.
— Это не наши, — говорит кто-то из взрослых.
Народу уже на взгоре много. Бабы одним кружком: смеются чему-то, семечки лузгают. Мужики тоже своим миром: дымят самокрутками, степенно переговариваясь.
— Вона! Наши! Летят! — вырывается вдруг затаенное, радостное.
Из-за реки, заревой ее каемкой, где она круто уходит в синь неба, появляется клин журавлей, словно вышитая крестиком строчка: черным — по синему.
— Они! — выдыхает с облегчением толпа.
В строгом строю много птиц, летят они правым берегом, низко над водой. Летят тяжело — устали.
Я начинаю считать: один, два, три… Дед Егор (он уже здесь) цыкает на меня:
— Перестань! Арихметик какой!
Но тут же миролюбиво поясняет:
— Птица, зверь… завсегда сглазу человеческого боится. А ты считать! Репа, чой ли, тебе?
Хитрый! Сам, небось, считает. Вот один палец загнул — десять, значит, второй… А я бы мигом, бегом сосчитал.
Улыбается дед Егор. Видно, все журавли до дому добрались. Это хорошо.
Солнце как раз из-за кремля тайги выкатилось, озолотило реку, и журавли в тонкой дымке тумана стали розовыми.
— Ангелы! — восхитился дед Егор.
Стая, казалось, пролетала мимо. Но вожак находит известную ему одному знакомую воздушную тропинку и берет курс на деревню.
Все примолкли, затаили дыхание. И журавли, увидев нас, узнали, наверное. Закричали разом, сбили строй.
— Ура! — полетели шапки, кепки в небо.
— Ура! Ура!
— Милые, — не то засмеялся, не то всхлипнул дед Егор.
Дядя Афоня в неизменной гимнастерке поднял на руки лопоухого сынишку:
— Вишь, Димка, журавли. Вишь, нет?
Димка крутит головой, лепечет:
— Зулавли, зулавли…
Стая подравнялась будто.
Дядя Афоня шутит:
— Оркестра жалко нет, а то б встретили по…
— А ты б гармонику прихватил, — откликается моя мама.
— Не догадался! — наивно басит в ответ дядя Афоня.
— Настюха? — дед Егор бочком подвигается к ним. — А с тебя, ясноглазая, маненько причитается.
— Об чем разговор! — смеется мама. — Приходите ужо с Афанасием, угощу: вчерась бычка печного подоила.
Небо безоблачное и высокое полнится до краев журавлиным звоном. Клин за клином створом реки на север летят журавли. А наши, наверное, уже на своих родных местах, на журавлиннике, болотистой клюквенной мари.
— Теперь недолго осталось ждать, — тихо роняет кто-то из женщин.
— Да-а, — подхватывает на лету желанную эту искорку Груша Воронина, высокая статная молодуха. — Мой Захар уже отписал, — она прижимает руки к груди, точно письмо это при ней. — Берлин, мол, возьмем и зараз на крыльях прилечу. — Груша смеется, голос ее звонок и счастлив.
— Дитятков моих тут нет? — сгорбленная до земли бабка Марея, маленькая, сухонькая, с палочкой в руке, в черном плюшевом жакете, простоволосая, останавливается на полпути к нам. Лицо у нее с кулачок, паутинка на паутинке, а глаза удивительно чистые, без замора, васильки небесные, но… Нас словно сиверком прихватило. Народ начинает потихоньку расходиться.
— Эвон! Куды полетели… — бабка Марея удивляется чему-то, глядя из-под ладони на журавлей, летящих у берега по-над самой водой. И вдруг — из глаз ее брызжет нестерпимо яркий свет — Ле-е-ня-я! — кричит она тонким голосом. — Се-е-е-ня-я! — бежит бабка Марея по взгору за журавлями. — Са-а-нька-а!. — уже где-то несется за зимним взвозом…
Шесть сыновей было у нее. Шесть парней на деревне. Выйдут на работу ли, на танцульки ли — любо глянуть: один к одному, как горошины в стручке. Крепки, светловолосы, улыбчивы…
Война по каждой семье гребешком своим прошла, но вот так, сразу чтоб всех, начисто в один год — шестерых… Такое горе-яму не придумаешь. Понятно: с этого и лишилась бабка Марея ума, теперь по деревне ходит, ищет своих…