Мышонок - Михаил Латышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не пойму: что мне в тебе нравится? Тебя как зовут?
— Василием.
— Советую, Вася, пошуршать шариками: что лучше — свинская жизнь или нормальная? А, гражданин любезный? Молчишь? Цену себе набиваешь? Так мы все, знай, ни хрена не стоим. Живи, пока живется, ну а там… Там, как бог захочет. Согласен, гражданин любезный?
К вечеру Левашова забрали из сарая. Он стал служить под началом Митрофанова.
4
В середине зимы Левашов впервые участвовал в карательной операции, впервые испытал сладость и упоение от собственной силы. Он и не подозревал, что способен вызывать у кого-то страх, что при его приближении старухи могут испуганно креститься, матери — крепче прижимать детей к груди, а дети — истошно орать.
После операции Митрофанов сказал:
— Я наблюдал за тобой, крестничек. Ну и глаза у тебя были! Ей-богу, не хотел бы стоять у тебя на пути тогда… Но и я молодец, да? Разглядел какой ты. Ты, кстати, молись иногда за меня — из дерьма кто тебя вытащил? Мишка Митрофанов. За это не мешает выпить.
До глубокой ночи — вдвоем — они сидели за столом. Чем больше пили, тем муторней становилось Левашову. От выпитого самогона в голове стучали острые молоточки. Икота мучила Левашова.
Потом они в обнимку с Митрофановым брели куда-то темными заснеженными улицами. На них лаяли собаки. Острые зимние звезды ласково смотрели вниз.
— Куда мы идем? — спросил Левашов.
Митрофанов остановился, огляделся и с пьяной радостью объявил:
— А никуда! Мы заблудились!
— А шли куда?
— К девочке одной. Не нравится мне, что ты все один да один. В твои годы это опасно. Пора ночи проводить на бабе.
Митрофанов топтался на месте, щурил глаза, стараясь высмотреть в темноте хоть какую-нибудь примету дома, к которому вел Левашова.
— Вот так, Вася, — не повезло. Придется топать назад. И как это я тропку к Тонькиному дому потерял?! Но я тебя с ней познакомлю. Обязательно. Баба стоит того.
Когда они вернулись в казарму, их встретило угрюмое молчание. Оказывается, повесился Кызымов Иван, худенький мужичонка с татарской внешностью. Сегодня, во время операции, ему пришлось стрелять в собственную сваху. Рассказывали, что, вернувшись в казарму, Кызымов как сел на табурет в углу, так и не сдвинулся с него. И ни слова не проронил.
— Откуда известно про сваху? — спросил Митрофанов.
— Так с нами земляк Кызымова, Тюрин Гришка. Он и сказал, — подали голос откуда-то из-за спины Левашова.
— Все верно, все верно, — закивал, суетясь, Тюрин. — Хотя, по-моему, Иван и не стрелял в нее. Все пули в воздух послал. А все одно, смотри…
— Что смотри? Что? — заревел Митрофанов. — Совесть его замучила, да? Так один хрен в рай не попадет — и без свахи грехов на нем много.
Вскоре Митрофанов и Левашов опять сидели за столом. На треть наполненная бутылка стояла между ними. Левашов задумчиво жевал корочку хлеба, по маленькому кусочку отщипывая от ломтя, лежащего на столе. Митрофанов не походил на себя — он внезапно стал молчалив и задумчив, и о чем он думал, понять было невозможно, а спросить Левашов боялся.
— Еще по маленькой? — наполнил стаканы Митрофанов.
— Не могу больше, не лезет.
— Слабак! — Митрофанов выпил и после этого с ухмылкой спросил: — Правда, что малюешь? Парни болтали, у тебя неплохо получается.
— Что они понимают?
— А я понимаю? Как считаешь?
Левашов неопределенно повел плечами.
— Ты не юли! — разозлился Митрофанов. — Художник еще выискался! А ну нарисуй меня! Проверю, что ты можешь.
— Нет настроения, — сказал Левашов.
— Морду расквашу. Рисуй!
С пьяным Митрофановым спорить было бесполезно, и Левашов нехотя принес альбом и карандаши, которые хранил в изголовьи своей постели.
— Настроения у него нет! — издевался Митрофанов. — Ты рисуй, раз Митрофанов сказал, и все дела. Да я еще посмотрю, как нарисуешь. Если не понравится, берегись.
Он пятерней пригладил волосы и застыл, но хмель давал о себе знать, поэтому через несколько мгновений Митрофанов вскочил и заглянул в альбом Левашова.
— А что? — удивился он. — Нос вроде мой.
— Твой, твой, — сказал Левашов. — Если посидишь смирно, и глаза нарисую твои, и всего тебя.
— А разговаривать можно? — спросил, усаживаясь на прежнее место Митрофанов.
— Разговаривать можно. Только не вертись, ради бога.
— Я все думаю про этого дурня, — сказал Митрофанов. — Про Кызымова. Дурень он и есть дурень — не ценит жизнь. Я не такой. И ты не такой, я понял. Мы изо всех сил будем цепляться за нее, проклятую. Правда?
Левашов думал о своем. Почему-то припомнилось ему, как рисовал он командира орудия, усатого украинца. И командир орудия, и Митрофанов с одинаковой охотой подчинялись Левашову, когда он начинал их рисовать — хочется все-таки человеку, каким бы он ни был, остаться живым хотя бы в таком виде, хотя бы нарисованным его карандашом, Васьки Левашова!
— Что молчишь? — спросил Митрофанов. — Не согласен, может, со мной?
— Согласен, — сказал Левашов. — Просто я, когда рисую, говорить не могу. А ты говори.
Митрофанов засмеялся:
— Прямо как настоящий художник рассуждаешь, а не полицай.
— Я буду художником, — склонив голову набок и рассматривая рисунок, сказал Левашов. — Вот уляжется чуть-чуть, и учиться стану по-настоящему. Очень люблю я это дело.
Митрофанов снова засмеялся:
— Бог в помощь, крестничек!
Левашов пожалел, что разоткровенничался с Митрофановым. До этого таил заветную мечту под спудом, а тут, на тебе, прорвало.
— Скоро кончишь? — спросил Мишка. — Я не привык так долго на одном месте сидеть.
— Скоро.
— Взгляну одним глазом, что у тебя получается. Может, совсем не я, так какого хрена сидеть мне тут.
Покачиваясь, Митрофанов подошел к Левашову и стал за спиной у него. Он хмыкал, разглядывал наполовину сделанный рисунок.
В глаза Левашову ударил пунцовый огонь. Он отшатнулся, уверенный, что это Митрофанов съездил его по шее, недовольный рисунком. Но через секунду раздался дикий крик Митрофанова, и Левашов, пугливо открыв глаза, увидел корчащегося на половицах Мишку и одновременно услышал три оглушительных взрыва.
— Партизаны! — заорал Левашов, перекрывая своим паническим воплем предсмертный крик Митрофанова.
Альбом с неоконченным портретом Мишки он отшвырнул в сторону.
Еще несколько взрывов потрясли казарму. Застрекотали автоматы. Смешались в неразборчивое бормотание русская и немецкая речь. Взвизгнула собака, видимо, задетая пулей. Неистово матерился Митрофанов. А Левашов, задохнувшись от страха и вмиг протрезвев, юркнул под стол.
Митрофанов на мгновение притих, затем длинный вопль, лишенный всякого смысла, оглушил Левашова, но сразу же, в одно мгновение оборвался, и Митрофанов дернулся три или четыре раза, и черная кровь побежала из уголка рта на пол, и навечно застыл в неподвижности Мишка, всего минуту назад говоривший о привязанности к жизни.
На четвереньках Левашов выбрался из-под стола. Пахло пролитой самогонкой. В разбитое гранатой окно рвался мороз. Стрельба становилась глуше и глуше.
Став на колени посреди комнаты, Левашов перекрестился. Затем пугливо глянул на Митрофанова: не видит ли? Нет, тот не видел. И ничего уже не увидит. И не услышит. И не скажет больше ничего.
С этой ночи Левашов никогда больше не рисовал. Стоило взять ему карандаш в руки, и в ушах воскресал вопль Митрофанова, и мочи не хватало слушать его.
5
Вскоре Левашов все-таки познакомился с Тонькой, к которой вел его Митрофанов, да не довел. Найди они дом Тоньки, жив бы остался Мишка, а так…
Вспоминая Митрофанова, Левашов краснел от стыда и одновременно радовался: Мишка не простил бы ему постыдного оцепенения, когда он сидел под столом, скованный страхом, вместо того, чтобы вырывать Митрофанова из рук костлявой старухи с косой.
Тонька первая подошла к Левашову и неласково спросила:
— Про тебя Миша говорил?
Не поняв ее, Левашов растерянно заморгал, а она уверенно ухмыльнулась:
— Про тебя…
— Откуда знаешь? — косо глянул Левашов.
— А он описал тебя здорово. Говорит, скромник, с бабами ни-ни. Тебе, говорит, Тоня, подойдет такой, — она с вызовом посмотрела на Левашова. — Не соврал?
Левашов неопределенно повел бровями.
— Помянуть надо покойника, — предложила Тонька. — Согласен? Он же другом тебе был как-никак, — с укоризной напомнила, заметив, что Левашов колеблется, а когда он согласно кивнул, взяла его под локоть: — Пошли. У меня уже накрыт стол.
Дорогой Тонька тараторила:
— Мне Мишу, знаешь, как жалко? Как брата родного. Даже жальче. Брат, знаешь, не понимал меня так хорошо, как Миша. Мы с ним и выпить могли, и по душам поговорить. Ты вот молчишь, молчишь, а Миша… Вот человек был!