Железный век - Джозеф Кутзее
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я утерла глаза, высморкалась.
– Не обращайте на меня внимания, – сказала я Веркюэлю. – Я плачу без причины. Спасибо, что вы со мной поехали.
– Зачем я вам нужен, не понимаю, – сказал он.
– Тяжело все время быть одной. Вот и всё. Я не искала вас, просто вы оказались рядом, – значит, так и должно быть. Вы появились. Это все равно, что родить ребенка. Ребенка не выбирают, он появляется, и всё.
Глядя в сторону, он медленно улыбнулся сведущей улыбкой.
– И кроме того, – сказала я, – вы толкаете машину. Без машины я никуда не смогла бы выбраться.
– Проще купить новый аккумулятор.
– Мне не нужен новый аккумулятор. Как вы не понимаете. Неужели это нужно объяснять? Это старая машина. Она принадлежит к тому миру, от которого почти ничего не осталось. Все-таки она пока на ходу. Я держусь за все, что имеет отношение к этому миру и что еще работает. Нравится мне оно или нет—не имеет значения. Дело в том, что я сама принадлежу к этому миру, а, слава богу, не к теперешнему. В теперешнем мире вы не можете быть уверены, что тронетесь с места, когда захотите. В моем мире вы просто включаете зажигание. Если машина не заводится, вы используете заводную ручку. Если и это не помогает, вы просите кого-нибудь толкнуть вас. Если машина и после этого не заводится, вы едете, куда вам надо, на велосипеде, или идете пешком, или сидите дома. Так обстоит дело в моем мире. Мне хорошо в нем, потому что он мне понятен. И я не вижу, почему я должна меняться.
Веркюэль молчал.
– А если вы скажете, что я просто ископаемое, – продолжала я, – то посмотрели бы лучше на себя. Вы уже поняли, что думают современные дети о пьянстве и безделье, leeglopery. Пусть это послужит вам уроком. В Южной Африке, какой она станет в будущем, работать придется каждому, и вам в том числе. Нравится вам это или нет, но советую приготовиться заранее. Над стоянкой сгущалась темнота. Куда запропастилась Флоренс? Я чувствовала изнуряющую боль в спине. Мне давно уже пора было принять пилюли.
Я подумала о пустом доме, о долгих ночных часах, которые меня ожидают. Опять легко подступили слезы.
Я заговорила:
– Я рассказывала вам о дочери, той, что в Америке. Она для меня всё. Я не сказала ей правду – всю правду о своем состоянии. Она знает, что я заболела, что перенесла операцию, и считает, что операция прошла успешно и я поправляюсь. Когда ночами я лежу в постели и вглядываюсь в черную дыру, куда неудержимо падаю, меня спасает только мысль о ней. Я говорю себе: ты дала этому миру ребенка, ты вырастила из нее женщину, ты позаботилась о том, чтобы она начала новую жизнь. Все это я сделала, и никто этого у меня не отнимет. Эта мысль – как столп, за который я держусь, когда меня треплют бури. Есть одна маленькая хитрость, к которой я иногда прибегаю, чтобы успокоиться. Я говорю себе: сейчас тут два часа ночи, в этой части света, значит, там, на ее стороне, шесть вечера. Представь себе: шесть часов вечера. А теперь представь все остальное. Она только что пришла с работы. Вот она вешает пальто. Вот открывает холодильник и достает пакет с замороженной фасолью. Вот высыпает фасоль в кастрюлю. Берет две луковицы и начинает резать их. Представь себе фасоль и луковицы. Представь тот мир, в котором она все это делает, его звуки и запахи. Представь летний вечер в Северной Америке, с занавеской от комаров на двери, звуки детских голосов, доносящиеся с улицы. Представь свою дочь в ее доме, в ее жизни, с луковицей в руке, в стране, где она может спокойно жить и умереть. Время идет одинаково и в той стране, и в этой, и во всем остальном мире. Представь себе, как оно идет. Здесь становится светлее, там темнее. Она ложится спать; вот она задремала рядом с мужем в их супружеской постели, в их спокойной стране. Я представляю ее тело – неподвижное, живое, успокоенное, спасенное. Я жажду обнять ее. Мне хочется сказать ей: «Я так тебе благодарна» – от всего сердца. И еще мне хочется сказать, но этого я не говорю: «Помоги мне!» Вы понимаете? Понимаете?
Дверь в машине была открыта. Веркюэль сидел откинувшись, одна нога на земле. Я услышала, как он глубоко вздохнул. Наверняка он ожидает Флоренс как избавления. До чего утомительны эти исповеди, эти жалобы, эти требования!
– Потому что есть одна вещь, которую никогда нельзя просить у ребенка, – продолжала я, – это чтобы он обнял, утешил, спас. Любовь, утешение можно только давать, но не требовать. И это еще один закон, железный закон. Когда старый человек начинает клянчить любовь, в этом есть что-то мерзкое. Противоестественное: словно отец или мать хотят влезть в постель к своему ребенку. Но как все-таки трудно оторваться от связи с живыми, от тех прикосновений, что соединяют всех живущих в одно целое! Словно пароход, который уносит из гавани: канаты натягиваются, дергаются, наконец они порваны. Отправиться в последнее путешествие. Оставить позади тех, кто тебе дорог. Как все это грустно, как грустно! Когда мимо нас прошли сейчас эти сестры, я уже готова была вылезти из машины и сдаться, отправиться снова в больницу, чтобы их руки раздели меня, уложили в постель, ухаживали за мной. Именно их руки для меня сейчас превыше всего. Их прикосновения. Иначе зачем мы их нанимаем – этих девушек, этих детей, – как не ради того, чтоб их проворные, ласковые руки прикасались к нашему постаревшему телу, которое уже невозможно полюбить? Зачем даем им в руки светильники и называем ангелами? Потому что они входят к нам посреди ночи, чтобы сказать: пора? Возможно. Но и потому еще, что они протягивают нам руку, восстанавливая разорванную связь.
– Скажите все это вашей дочери, – спокойно заметил Веркюэль. – Она приедет к вам.
– Нет.
– Просто возьмите и скажите. Позвоните ей в Америку. Скажите, что она вам нужна.
– Нет.
– Тогда не говорите потом, когда будет поздно. Она вам не простит.
Этот упрек был как пощечина.
– Вы не понимаете, – сказала я. – Вызывать сюда дочь совсем не входит в мои планы. Мне ужасно не хватает ее, это правда, но она мне здесь не нужна.
Надо отдать ему должное, его не удалось сбить с толку всей этой чепухой.
– Тогда выбирайте – говорить или не говорить.
– Можете быть уверены, что не скажу, – солгала я. В моем голосе появилось что-то новое, какая-то неподвластная мне нота. – Вы забываете, что это не нормальная страна, куда можно приехать и откуда можно уехать по желанию.
Он явно не собирался мне помогать.
– Дочь не вернется, пока здесь не изменится положение вещей. Она дала клятву не возвращаться в Южную Африку – такую, какой мы с вами ее знаем. Она ни за что не станет обращаться за разрешением на въезд к этим – не знаю, как и назвать их, – к этим людям. Она говорит, что вернется только тогда, когда все они будут висеть на фонарях вниз головой. Тогда она вернется, чтобы швырять в них камнями и танцевать на улицах.
Веркюэль широко ухмыльнулся, показав зубы. Желтые лошадиные зубы. Старая лошадь.
– Вы не верите мне, – сказала я, – но, может быть, однажды вам случится ее встретить, и тогда вы сами убедитесь. Она железный человек. И я не буду просить ее нарушить клятву.
– Вы тоже железный человек, – сказал он мне.
Некоторое время мы сидели молча. Что-то сломалось во мне.
– Что-то во мне сломалось, когда вы это сказали, – вырвалось у меня, и я не знала, что говорить дальше. – Если бы я была из железа, я бы так легко не сломалась.
Четверо женщин, с которыми мы ехали в лифте, пересекли площадку в сопровождении маленького человека в синем костюме и белой шапочке. Он посадил их в машину, и они отъехали. – Что такого сделала ваша дочь, что ей пришлось уехать? – спросил Веркюэль.
– Ничего. Просто она была сыта всем этим по горло. Она уехала и не вернулась. Начала новую жизнь. Вышла замуж, завела детей. Самое разумное, что можно сделать.
– Но она не забыла.
– Нет, она не забыла. Хотя откуда мне знать? Может быть, в конце концов все забывается. Мне трудно это представить, но, возможно, так оно и есть. Она всегда говорит: «Я уроженка Африки, Южной Африки». Я слышала, как она употребляет это выражение в разговоре. Этому должно быть какое-то продолжение, но она никогда не договаривает. Поэтому оно всегда повисает в воздухе. «Я уроженка Южной Африки, и ноги моей там больше не будет». «Я уроженка Южной Африки и когда-нибудь вернусь туда». Которая из этих двойняшек?
– Значит, она в изгнании.
– Это не она, а я в изгнании. Он понемногу учился со мной разговаривать. Учился поддерживать беседу. Мне захотелось остановиться и сказать: «Как я рада!» Какое это облегчение после долгого молчания; на глаза навернулись слезы.
– Не знаю, есть ли у вас дети. Впрочем, я не знаю даже, чувствует ли мужчина то же самое. Но когда из вашего тела появляется на свет ребенок, вы отдаете ему свою жизнь. Особенно если это первый ребенок, первенец. Ваша жизнь уже не с вами, она уже вам не принадлежит, она отошла к ребенку. Поэтому на самом деле мы не умираем: просто передаем жизнь дальше; ту жизнь, что какое-то время была в нас и останется после нас. Я только оболочка, понимаете, оболочка, из которой вышел мой ребенок. Что будет со мной, не имеет значения. Все, что происходит со старыми людьми, не имеет значения. И все-таки – я говорю слова, которые вы вряд ли поймете, но неважно, – все– таки страшно, когда оказываешься на самом краю жизни. Пусть всего лишь легкое касание – только бы меня не отпускали.