Голубой Марс - Ким Робинсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мы помним больше, чем нам кажется. Иногда даже больше, чем нам хочется.
Они стояли и смотрели в кальдеру.
– А вот в это с трудом верится, – заметил Сакс.
Мишель нахмурился.
– Неужели? В первой сотне было пятьдесят женщин. По всей вероятности, более чем одна из них хоть раз в жизни подвергалась насилию со стороны мужчины. Скорее, десять или пятнадцать, если верить статистике. Сексуальному насилию, побоям, унижению… Просто раньше так было.
– С трудом верится.
– Да.
Сакс вспомнил, как ударил Филлис в челюсть, с одного удара заставив ее лишиться сознания. Тогда он ощутил некоторое удовлетворение. Впрочем, тогда это было необходимо. Или ему так показалось?
– На все есть свои причины, – сказал Мишель, отчего ушедший в свои мысли Сакс вздрогнул. – Или просто люди думают, что причины есть.
Мишель попытался объяснить – попытался, в обычном для себя стиле, указать на что-то иное, кроме обыкновенного зла.
– В основе людской культуры, – произнес он, глядя на территорию кальдеры, – лежит невротическая реакция на древние психологические травмы. Перед рождением и в период развития люди существуют в блаженном океане самовлюбленности, в котором личность – это вселенная и есть. Потом, где-то в конце подросткового периода, мы приходим к пониманию, что мы – отдельные личности, отличные от нашей матери и кого бы то ни было. И это становится ударом, от которого мы никак не можем оправиться полностью. Затем отрекаемся от матери, переключаем свое идеальное «я» на отца – и зачастую продолжаем такую стратегию всю жизнь, а люди, принадлежащие к той или иной культуре, поклоняются своему королю, отцу-богу и так далее. Или идеальное «я» может измениться вновь – на какие-то умозрительные идеи или на братство людей. Есть даже названия и полные описания всех этих комплексов – Диониса, Персея, Аполлона, Геракла. Они все существуют и все они невротичны, все ведут к мизогинии, за исключением комплекса Диониса.
– Это тоже какой-нибудь семантический квадрат? – с опаской спросил Сакс.
– Да. Комплексами Аполлона и Геракла можно описать земные индустриальные общества. Персеев относится к более ранним культурам, хотя, конечно, его примеры можно встретить и сегодня. И все три – патриархальны. Они все отрицают материнство, которое в патриархии связано лишь с телом и природой. Женскими считались инстинкт, тело и природа, мужскими – причина, разум и закон. И закон был главнее.
Сакс, завороженный столь обильным «бросанием вместе», спросил лишь:
– И на Марсе?
– Ну, на Марсе, возможно, идеальное «я» меняется обратно на материнское. Назад к комплексу Диониса или к какому-нибудь постэдиповому единению с природой, которую мы до сих пор для себя создаем. К какому-то новому комплексу, который не будет таковым при условии невротического перенакопления.
Сакс потряс головой. Поразительно, какой напыщенно сложной смогла стать псевдонаука! Наверное, это достигалось благодаря компенсационной технике и было отчаянной попыткой психологии казаться похожей на физику. Но чего они как раз не понимали, так это того, что физика, считающаяся достаточно сложной, всегда изо всех сил стремится к упрощению.
Мишель, однако, продолжал развивать мысль. Рассказывал, что с патриархией соотносился капитализм – иерархическая система, в которой большинство людей подвергалось экономической эксплуатации и при которой с ними обращались, как с животными: травили, предавали, отвергали, убивали. И даже при наилучшем раскладе существовала постоянная угроза оказаться отринутым, уволенным с работы, обеднеть, оставить родных без хлеба, измучиться голодом, потерпеть унижение. Некоторые из попавших в ловушку этой злосчастной системы вымещали гнев от своего положения на всех, на ком могли, – даже на своих родных, на людях, которые должны были давать им наибольшее успокоение. Это было алогично и даже глупо. Грубо и глупо. Да. Мишель пожал плечами. Для Сакса это звучало как утверждение, будто действия многих людей свидетельствовали о том, что они, увы, весьма глупы. И в некоторых лимбических системах все вывернулось, продолжал Мишель, стараясь не углубляться в эту тему, чтобы как следует объяснить суть. Адреналин и тестостерон всегда вызывали реакцию «борьбы или бегства», и в некоторых тягостных ситуациях схема удовлетворения приняла вид оси «испытать боль/причинить боль», после чего оказавшиеся в таких ситуациях люди лишились не только сочувствия, но и рационального видения личной выгоды. По сути, стали больны.
Сакс и сам ощущал себя больным. Мишель кое-как, использовав несколько разных подходов, объяснил людское зло не более чем за четверть часа, и все равно у Сакса осталось немало вопросов к людям на Земле. Жители же Марса были иными. Правда, и здесь, как ему было прекрасно известно, работали истязатели, в долине Касэй. Но они были посланы с Земли. Больные. Да, он чувствовал себя больным. Молодые местные уроженцы были не такими, разве нет? Марсианина, ударившего женщину или растлившего дитя, изгнали бы из общества, устроили бы ему разнос, может, даже избили бы, он бы лишился дома и был сослан на астероиды без права на возвращение. Разве не так?
Об этом стоило задуматься.
Но теперь он снова вспомнил об Энн. Или о том, какой она была прежде, – упрямая, сосредоточенная на науке, на камнях. Наверное, страдала чем-то вроде комплекса Аполлона. Концентрировалась на абстрактном, отрицала все, что связано с телом, а значит, и всякую его боль. Наверное.
– Что могло бы помочь ей сейчас, как думаешь? – спросил Сакс.
Мишель снова пожал плечами.
– Я задумывался над этим в течение многих лет. И мне кажется, Марс уже ей помог. И Саймон ей помог, да и Питер тоже. Но все они как бы находились на некотором отдалении. Они не изменили в ней того фундаментального «нет».
– Но она… она любит все это, – возразил Сакс, обведя рукой кальдеру. – Искренне любит. – Он поразмыслил над заключением Мишеля. – Это не просто «нет». Есть там и «да». Любовь к Марсу.
– Но если человек любит камни и не любит людей, – сказал Мишель, – разве это не выглядит несколько… несбалансированным? Или заменой одного другим? Сам знаешь, Энн – человек большого ума…
– Знаю…
– И она добилась большой цели. Но ей этого недостаточно.
– Ей не нравится то, что происходит с ее миром.
– Но разве это то, что действительно ей не нравится? Или то, что не нравится ей больше всего? Я в этом не вполне уверен. Мне кажется, это какое-то замещенное чувство. Одновременно и любовь, и ненависть.
Сакс удивленно покачал головой. Его поистине поражало то, что Мишель в принципе мог считать психологию наукой. Ведь в ней было столько «бросания вместе», то есть символов! Разум в ней рассматривался как паровой двигатель – механический аналог, оказавшийся наиболее удобным для применения в момент зарождения современной психологии. Люди всегда думали о разуме именно таким образом: часовой механизм для времен Декарта, геологические изменения для ранней викторианской эпохи, компьютеры и голография для двадцатого века, искусственный интеллект для двадцать первого… Для традиционалистов же времен Фрейда это были паровые двигатели. Подвод тепла, подъем давления, его смещение, выпуск воздуха, затем все подавлялось, перегонялось, и то, что подавлено, возвращалось. Сакс же не считал паровые двигатели подходящей моделью для человеческого разума. Разум был, скорее, похож… на что?.. на каменистую пустыню… или на джунгли, населенные всякими странными животными. Или на вселенную, полную звезд, квазаров и черных дыр. Последнее, пожалуй, несколько помпезно… На самом же деле разум больше был похож на сложный набор синапсов и аксонов, химической энергии, мечущейся туда-сюда, вроде погодных условий в атмосфере. Но куда лучше прямое сравнение с погодой: грозовой фронт мыслей, клетки с низким давлением, ураганы… струйные течения биологических желаний, кружащихся непрерывно и быстро… жизнь на ветру. Да уж. На деле суть разума была весьма мало понятна.
– О чем думаешь? – спросил Мишель.
– Меня иногда беспокоит теоретическая основа этих твоих диагнозов, – признался Сакс.
– О нет, они все поставлены исходя из практического опыта, очень точны и предельно верны.
– Сразу и точны, и верны?
– Ну да, это же одно и то же, разве нет?
– Нет. Точность показывает, как далеко можно отклониться от верного значения. Верность же говорит о размере области, в пределах которой оно лежит. Сто плюс-минус пятьдесят – это не очень точно. Но если ты оцениваешь значение как сто плюс-минус пятьдесят, а на самом деле оно равняется сто одному, то это вполне верно, хоть и не очень точно. И конечно, истинные значения зачастую нельзя как следует определить.
Мишель пытливо взглянул на Сакса.
– А ты очень «верный».
– Это просто статистика, – оправдываясь, ответил тот. – Время от времени мы все-таки можем говорить точно.