Петер Каменцинд. Под колесом. Гертруда. Росхальде - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Теперь эта надпись всегда будет красоваться над этой пьеской, – галантно сказал я и отвесил ей поклон.
Она прочитала посвящение, медленно заливаясь краской, протянула мне маленькую крепкую руку, и вдруг глаза ее наполнились слезами.
– Вы это серьезно? – тихо спросила она.
– Ну еще бы, – засмеялся я. – И я считаю, что эта вещица очень вам подходит, фройляйн Бригитта.
Ее взгляд, еще блестевший слезами, привел меня в изумление – таким он был серьезным и женским. Однако далее я на это внимания не обращал, Тайзер отложил скрипку, а матушка, уже знавшая его привычки, разлила вино по стаканам. Разговор оживился, мы стали спорить о новой оперетте, которая была представлена несколько недель тому назад, и маленькое происшествие с Бригиттой вспомнилось мне только поздно вечером, когда Тайзеры уходили и она посмотрела мне в глаза со странным беспокойством. В Мюнхене тем временем начали репетировать мою оперу. Поскольку одна из главных партий была в наилучших руках – у Муота, а исполнительницу партии сопрано Гертруда хвалила тоже, главной моей заботой стали оркестр и хор. Я оставил матушку на попечение друзей и поехал в Мюнхен.
Наутро после моего приезда я покатил по красивым, широким улицам в Швабинг к уединенно стоявшему дому, где жил Муот. Про оперу я начисто забыл, я думал только о Генрихе и о Гертруде, о том, какой я ее найду. Коляска остановилась на тихой, почти сельской улице перед маленьким домом, окруженным осенними деревьями, кленовые листья, сметенные в кучи, лежали по обе стороны дороги. Со стесненным сердцем вошел я в дом, он производил нарядно-барское впечатление, слуга взял у меня пальто.
В большой комнате, куда меня проводили, я узнал две большие старые картины из дома Имторов, тоже переехавшие сюда. На другой стене висел новый портрет Муота, написанный в Мюнхене, и, пока я его разглядывал, вошла Гертруда.
Сердце у меня заколотилось, когда я посмотрел ей в глаза после того, как мы столько времени не виделись. На ее изменившемся лице, ставшем более строгим и по-женски зрелым, засияла улыбка, но улыбка по-прежнему дружеская, и она сердечно подала мне руку.
– Все в порядке? – приветливо спросила она. – Вы стали старше, но выглядите хорошо. Мы давно вас ждали.
Она стала расспрашивать меня обо всех друзьях, о своем отце, о моей матери, и когда потеплела и забыла о своей робости в первые минуты, то я увидел ее совершенно такой же, как раньше. Моя скованность вдруг исчезла, и теперь я говорил с ней как с доброй приятельницей, рассказал о лете, проведенном у моря, о своей работе, о Тайзерах и под конец даже о бедной фройляйн Шнибель.
– Ну вот, – воскликнула она, – а теперь здесь ставят вашу оперу! Вам это будет приятно.
– Да, – сказал я, – но приятнее всего мне будет опять услышать, как вы поете.
Она кивнула в ответ.
– Мне тоже этого хочется. Пою я много, но почти только для себя. Мы споем все ваши песни, они у меня всегда под рукой и не успевают покрыться пылью. Оставайтесь с нами обедать, муж должен скоро прийти, потом, после обеда, он сможет проводить вас к дирижеру.
Мы пошли с ней в музыкальную гостиную, я сел за фортепиано, и она пела мои песни прежних дней, пела так, что я притих и с трудом сохранял веселый вид. Голос ее стал более зрелым и твердым, но все так же легко, без напряжения, взлетал вверх и, воскрешая воспоминания о лучших днях моей жизни, проникал мне в самое сердце. Я сидел за клавишами как завороженный, тихо играл по старым нотам и моментами, слушая с закрытыми глазами, не мог отличить Теперь от Тогда. Разве не была она частью меня самого и моей жизни? Разве не были мы близки, как брат и сестра, как неразлучные друзья? Конечно, с Муотом она пела совсем по-другому! Еще некоторое время мы сидели и болтали, веселые, сознавая, что нам не так уж много надо сказать друг другу, ибо мы чувствовали, что никаких объяснений между нами не требуется. Как ей живется, как она ладит с мужем – об этом я сейчас не думал, это я позднее смогу увидеть сам. Во всяком случае, со своего пути она не свернула, не изменила своей натуре, и если ей жилось не так уж хорошо и приходилось что-то терпеть, то терпела она достойно и без ожесточения.
Через час пришел Генрих, которому уже было известно о том, что я здесь. Он сразу начал говорить о моей опере, казалось, для всех она важнее, чем для меня самого. Я спросил, как ему нравится в Мюнхене и как живется.
– Как везде, – серьезно ответил он. – Публика меня не любит, она чувствует, что я тоже перед ней не заискиваю. Меня редко хорошо принимают с первого выступления, я всякий раз должен прежде завоевать и увлечь людей. Так что успех у меня есть, а любовью я не пользуюсь. Иногда я действительно пою прескверно, это я должен признать сам. Ну, твоя опера будет иметь успех, на это ты можешь рассчитывать, я как певец тоже на это надеюсь. Сегодня мы пойдем к дирижеру, завтра пригласим певицу и кого ты захочешь еще. Завтра утром состоится также репетиция оркестра. Думаю, ты будешь доволен.
За столом я имел возможность наблюдать, что с Гертрудой он чрезвычайно вежлив, и это мне совсем не понравилось. И так продолжалось все время, пока я находился в Мюнхене и каждый день видел их обоих. Они были замечательно красивой парой и производили впечатление всюду, куда бы ни пришли. Но между ними царил холод, и я полагал, что только сила Гертруды и ее внутреннее превосходство заставляют его претворять этот холод в вежливость и облекать в достойную форму. Она, кажется, только недавно очнулась от своей страсти к этому красавцу и еще надеялась на возврат утраченной сердечности. Во всяком случае, это она принуждала его тоже соблюдать должную форму. Она была слишком благородна и добра для того, чтобы изображать из себя разочарованную и непонятую женщину даже перед друзьями и кому-то показывать свое тайное страдание, пусть она и не могла его скрыть от меня. Однако даже от меня она не стерпела бы ни взгляда, ни жеста понимания или сочувствия, мы разговаривали и держали себя совершенно так, как будто бы ее супружество было безоблачным. Долго ли продержится такое состояние, было неизвестно и