Дело принципа - Денис Викторович Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А твой дедушка вообще чудовище. Садист и убийца. Я знаю про все его подвиги. Даже в жестокой России, даже сто лет назад помещиков за это отдавали под суд и посылали на каторгу. А он живьем сжигал людей и гордился этим.
— Это сказки! — возразила я. — Папа мне сказал, что это полная ерунда. Какие-то дедушкины фантазии.
— Тем более, — сказала мама. — Фантазировать о своих феодальных подвигах вслух. Какой кошмар! Я всегда думала, куда я попала? Я образованна, начитанна, поэтична. Девушка из прекрасной семьи, из литературного круга вдруг оказалась среди каких-то феодалов двенадцатого века. Грубых, жестоких и самовлюбленных.
Мама замолчала и начала перекладывать кисточки в своем этюднике.
— Ты знаешь, — сказала я, — все это, конечно, ужасно, если это на самом деле так. Но я почему-то не верю.
— Что? — сказала мама. — Я говорю неправду?
— Нет, — покачала я головой и первый раз за все время погладила ее по руке. — Я ничего такого не сказала. Ты говоришь правду. Наверно. Скорее всего. Какое право я имею сомневаться в том, что ты говоришь правду? Но я, понимаешь, я, я… — я потыкала себя пальцем в грудь. — Но я тебе не верю. Это ведь разные вещи, мамочка.
— И вот в таком умничанье, — сказала мама, — я провела шесть лет своей жизни. Заткнись, — сказала она. — Заткни свой философический фонтанчик. Сколько тебе лет?
— Шестнадцать. Буквально через пару недель, а именно тридцатого мая исполняется, прости, что напоминаю, — повинилась я. — Но иногда мне кажется, что сто шестнадцать.
— Вредно жить в имении и глотать книги, — сказала мама. — Но почему, почему ты мне не веришь?
— Потому что получается, что ты обиделась на папу из-за того, что он невежливо обращается с мужиками. Хотя это в свою очередь неправда. Но не в том дело. Ты мне какую-то странную картинку нарисовала. Как будто вы не муж и жена, а два студента с факультета правоведения. Один социалист, а другой монархист. Смешно. Так не бывает.
— А еще он мне изменял, — сказала мама.
Я как стояла, так и села в кресло, едва не промахнулась. Кресло даже заскрипело, а я слегка отшибла себе левую ягодицу, стукнувшись о переднюю перекладину сиденья.
— Да, да, — сказала мама. — Представь себе. Гадко об этом говорить, но ты уже взрослая. И к тому же очень интересуешься нашим разводом. Когда я была беременна тобой, он бегал на сеновал, или как это у вас, у помещиков, называется. На конюшню. Ты знаешь, я его в этом даже не обвиняю. Он бегал на конюшню, а потом сидел на ковре, целовал мне ножки, глядел снизу вверх и ловил мои желания и капризы. Я его не виню. Наверное, это болезнь. Наверное, ему нужны были две женщины. Тупая и покорная деревенская баба, которую можно презрительно… ну, в общем, ты понимаешь, что с ней сделать… а на прощанье еще и перетянуть плеткой по голой заднице, — и властная, своенравная, капризная богиня, чтобы она наступала каблуком ему на лицо. Наверное, это род безумия. Он не виноват. Это болезнь. Пусть так. Но при чем тут я? Почему я должна быть актрисой в его спектакле? Куклой в его игре? Забавой для сумасшедшего?
— Нипочему. Допустим, ты права. Но скажи, ты правда над ним издевалась: обижала, оскорбляла, обзывала, посылала «поди туда — не знаю куда», «принеси то — не знаю что»?
— Правда, — сказала мама. — Понимаешь, он был как будто покрыт стальной скорлупой. Вся его нервность, нежность, весь его интеллект — все это было притворство. Это был какой-то кусок ледяных желаний, непонятных мне. А сколько амбиций! Сколько гордыни! Мелкой, прямо-таки мещанской. Во всяком случае недостойной потомка Гуго Далмитца — оруженосца Генриха Четвертого. Вообще, мне кажется, он все это сочинил. Тальницки — вполне почтенная славянская помещичья семья. Зачем этот бред про оруженосца Генриха Четвертого? Чего ради? Кто в это верит?
Я вспомнила, что папа то же самое говорил про маминого предка, незаконного внука Хатебурги фон Мерзебург и Генриха Птицелова. И поэтому промолчала.
— А обижала, оскорбляла я его потому, что хотела пробить этот панцирь, эту ледяную корку. Хотела до него достучаться. Хотела, чтобы он на меня как следует обиделся. Чтобы он бросился в кресло, закрыл бы лицо руками и подумал: «Боже, а вдруг она права? Что со мной происходит?» Но он же был настоящий аристократ! Его же невозможно обидеть. Тем более когда оскорбление исходит из женских уст. Совершенно непробиваемый человек. Ледяной, я же говорю. Хочешь, я расскажу тебе, как он проводит свой день? Плотно занятый день бездельника. Книги, гимнастика, кофе, сигары, прогулки, послеобеденный сон, визиты, приемы, опера. Правда?
— Допустим, — мрачно сказала я. — Он очень хороший, добрый и нелепый человек. В этом ты права. Он нелепый. Не злой и не холодный, не надменный, не горделивый, как еще сказать. Не плохой, в общем. Просто нелепый.
— Ну предположим, — устало сказала мама, облокотившись на стол и чуть вытянув голову ко мне, — но я тут при чем? В сотый раз тебя спрашиваю. А потом он соблазнил твою гувернантку. Ее звали Эмилия. Она была моей подругой.
— Гувернантка? — картинно изумилась я, хотя прекрасно знала от папы, в чем там дело. — Гувернантка была твоей подругой?
— О господи! — застонала мама. — Спрячь свой снобизм, хоть на минуточку! Да, представь себе, подругой. Ну хорошо. Приятельницей. Знакомой, так тебя устраивает? Мы с ней часто встречались в поэтическом салоне. Очень милая и совсем не богатая. И я, столь удачно выйдя замуж и родив дочь, то есть тебя, взяла ее к себе. Наверное, твоему отцу это доставляло большое удовольствие: не просто что это была новая и довольно красивая молодая женщина, но и то, — мама даже с некоторой ненавистью скрипнула зубами, — что она была моей подругой, а также твоей гувернанткой. Он вел себя с ней совершенно ужасно. Он отпускал камердинера и велел ей, к примеру, принести себе воды, когда он, полуголый, делал гимнастические упражнения, заставлял ее набивать себе папиросы, поправлять галстук и все такое прочее.
— Но ведь она же была твоей подругой? — спросила я. — Выходит, она была тоже подловатая барышня?
— Не знаю, — сказала мама. — Человек слаб. В общем, она забеременела, и он ее рассчитал. Вот так презрительно, по-барски. Ей-богу, я была готова надавать ему пощечин — и за себя, и за нее. Но, когда она уезжала, она вдруг — я-то думала, она у меня прощения попросит, — она вдруг этак горделиво заявила, что твой