Леопард с вершины Килиманджаро (сборник) - Ольга Ларионова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, я признаю свою неправоту, и меня извинят, приняв во внимание мою неопытность. Что поделаешь — мальчишка… У меня не потребуют даже доказательств в том, что мой конфуз правомерен. И потом долгие годы будут только терпеть мое присутствие, не видя во мне равного…
А ведь я и вправду мальчишка. Недоросль. Мне предоставлен превосходный корабль, уникальная аппаратура, неограниченное время — и для чего? Только для того, чтобы я удостоверился в собственном щенячестве?
Не слишком ли дорого?
Нет. Все будет не так. Я действительно приду в Совет и скажу: «Я был не прав». Но затем я представлю полнейший, удовлетворяющий самым придирчивым инструкциям отчет о моем пребывании на неисследованной планете. То, что я признаю свою неправоту, не будет главным. Потому что вслед за этим я скажу: «… и вот доказательства», и положу на стол коробки с микрофильмами, обоймами проб, таблицами семантических построений. Бортовой журнал будет только приложением ко всему этому. Я сделаю это, потому что я уже не мальчишка.
А теперь за дело. Выбранный мною образ никуда не годен — сменить, и не теряя ни минуты. Защита достаточна (впрочем, большей и не бывает) — прекрасно. Контакт, на который меня вынудили, был, в сущности, односторонним; но в следующий раз я такой контакт не только поддержу но и разовью до возможных и невозможных пределов, ведь теперь я знаю, на что способны кынуиты, и даже самые чудовищные сюрпризы не повернут меня в замешательство. До сего момента мои наблюдения ограничивались, так сказать территорией общего пользования — я проникну внутрь их жилищ.
Собранные мною сведения будут полны и достаточны. Меня послали, чтобы по возвращении увидеть перед собой отшлепанного мальчишку, — я вернусь как полноправный член Совета.
Итак, первоочередная задача — скафандр. Совершенно очевидно, что придется сменить пол».
Ступени были гранитные, добротно отполированные и, несомненно, кладбищенского происхождения; но мартовская капель расцветила их таким праздничным блеском, что ступать по ним казалось просто кощунством. Светло восставали в непрогретое небо и травянисто-зеленые луковки малых куполов, точно первые проростки весны; и даже гроб, обитый совершенно не подходящим для того желтеньким коленкором, казался уже совсем не страшным, обратившись в сверкающую золотую дароносицу. Шестеро равнодушных мужиков, оскальзываясь, занесли его в церквушку, водрузили на заготовленные козлы и неловко завозились, отдирая прибитую одним гвоздем крышку. Открывшееся блеклое личико на мгновение заворожило их неминучей предопределенностью собственной смерти, заставив, как это всегда бывает, замереть по-птичьи; но вот кто-то первый шумно вздохнул, и все, стряхивая оцепенение, начали трусцой подвигаться к выходу, разом ощутив непреодолимое желание покурить… Внутри осталось не более десятка скорбных фигур — родственники, знакомые, не знакомые вовсе. В сумеречном пространстве потянуло разожженным ладаном, и служба началась. Чуткие язычки по-новогоднему разноцветных лампад заметались, подчиненные ритму побрякивающего кадила; скороговорка странным образом сочетаемых слов, полуузнаваемых в своей староцерковной замшелости, завораживала и притупляла боль.
Еще одна фигура столь бесшумно возникла на пороге, что явление ее было заметно не более чем трепет свечи, Действительно, вошедшая была скорее тенью, нежели светом: темное лицо — не смуглое, а навечно посеревшее от смертной болести или неизлечимой тоски: вороний очерк жесткого платка и немнущегося платья; окостеневший в неестественной прямизне все еще девичий стан. Если бы этого лица мог коснуться хотя бы отблеск святости, ее можно было бы назвать богомолкой-вековушей. Кладбищенский батюшка, к которому возили на отпевание по пути к Ново-Ручьеву кладбищу, бездумно поднял глаза на вновь прибывшую — и поперхнулся.
Немногочисленные прихожане любили отца Прокопия за истовость и проникновенность. Глубокие паузы, коими перемежал он канонические тексты, не были знаком бессилия или беззвучно перебарываемой горловой сухотки; десятилетие за десятилетьями постигая открывающиеся перед ним души, он научился доносить до каждой всю благостыню умиротворения творимого им обряда. Но существо, застывшее перед ним, было наглухо затворено, и пытливый сострадающий взгляд отца Прокопия не углядел ни щелки, через которую можно было бы проникнуть за серую завесу смертного лика — в глубину бессмертной души. Поколебавшись, батюшка глянул в другой раз, уже пристальнее, и усумнился: да полно, была ли там вообще душа?
Ни скорби, ни отчаяния, ни сострадания к близким, ни тихо теплящихся воспоминаний — ни одного из чувств, побуждающих переступить скорбный порог, за которым вершится последняя служба. Ничего. Непрошеная гостья стояла так, словно ее приговорили к тому, чтобы прослушать панихиду от начала до конца. Наследства ждет, что ли? Хотя что тут может перепасть — и гроб самый убогонький, и родня вся в возрасте, да не при деньгах — не скопили, выходит. Сейчас на Ручьево свезут, поплачут для порядка, дотемна как раз и управятся, а там — немудреные поминки, студень с хренком и прочим незатейливым прикладом, и неистребимый первач — а что же еще, на столичную-пшеничную, а тем паче заморскую стариковских достатков не напасешься.
Между тем служба шла чередом, и размышления отца Прокопия не мешали ему выговаривать что положено с проникновением и приличествующими жестами. Похрустывала небогатая саржа облачения, быстрорастворяющимися диагоналями ложились справа и слева от гроба перистые доpожки благовонного дыма, и двухтысячелетние сказки о гласе Архангела трубе Божией даровали твердую уверенность в грядущем воскрешении и суде праведном.
Но эта напевная скороговорка, казалось, проходила мимо ушей непрошеной гостьи. Голова ее медленно поворачивалась по мере того, как взгляд скользил от одного образа к другому. Ишь, в иконостас вперилась, а лба не перекрестит. Не гоже Не театры тут. Хотя стоит степенно, не то как туристки, прости Господи, с босой головой во храм — у этой плат чин чином… Сомнения, одолевавшие отца Прокопия, начали понемногу его раздражать, и цепочка кадильницы зазвенела не в лад. Служба, однако, шла к концу, и две бабки бесшумно заскользили вдоль стен, торопливо притушивая недогоревшие свечки. Мужики, курившие на паперти, потянулись вовнутрь, обрывая на пороге праздные беседы. Кто-то из них бесцеремонно повел плечом, отодвигая богомолку, и она неожиданно легко, словно и не по щербатым плитам, а по вощеному паркету скользнула вбок, прислонившись к стене и продолжая неотрывно глядеть в одну точку. Батюшка, уже отошедший к двери в ризницу, вдруг сочувствовал непреодолимое желание обернуться и поглядеть, как же будет вести себя дальше необыкновенная гостья.
А она никак себя не вела. На образ Скорбящей Божьей Матери уставилась, точно до гроба ей и дела нет никакого. Не попрощалась, выходит. Посторонняя. А ведь когда служба шла, ждала чего-то. Как Бог свят, ждала. Но ведь не к поминкам же же присоседиться? Да нет, на сей момент имеется тут мастер, Котька-обсосок. Как гроб вынесут, он уже на паперти, заговаривает с кем ни попадя, когда гвозди подаст, когда с выносом подмогнет… Приглашают. Бывает. Чаще, правда, не зовут, даже сторонятся, вот и сегодня ему не улыбнулось.
Только эта — не таковская.
Батюшка сердито встряхнулся, пригладил апостольские кудельки, вставшие нимбом вокруг непроизвольно покачивающейся головы, и исчез в ризнице, крайне недовольный собою.
Незнакомка словно к не слыхала частого стука молотка, столь ужасающего для родных и близких. Внимание ее было поглощено старой, неумело списанной с чего-то иконой, которой по бедности оклада и неуловимой неканоничности рисунка вряд ли нашлось бы место в богатых соборах центра города. Созданная благочестивым, но явно бесталанным богомазом, она была весьма вольной копией с полотна безвестного на Руси итальянского мастера — может быть, Амброджо Лоренцетти, а может, и самого Джотто. Собственно говоря, скопированы были только фигуры Девы Марии и ее только что снятого с креста Сына, а поскольку все остальные действующие лица, по разумению художника, были необязательны, то выходило так, что Божья Матерь единолично и незатруднительно несла на скорбных руках всю тяжесть мертвого тела.
Между тем свечи гасли одна за другой, сберегаемые экономными, нечувствительными к свечному пламени пальцами; нежная нищета штукатурки, обогреваемая доселе медовыми отсветами золоченых окладов, стремительно стыла в преждевременных сумерках. Тяжело, стараясь ступать в лад, понесли гроб. Кто-то со скрежетом поволок к стеке козлы, и точно разбуженная этим звуком, странная гостья снова бесшумно поплыла вдоль стены, испытующе вглядываясь в уже едва различимые лики святых. Огибая брошенные козлы, она вдруг гибко до неестественности изогнулась, что несомненно привлекло бы внимание окружающих, если бы таковые еще в церкви оставались, но смотреть было некому, и она беспрепятственно завершила свое кружение по Божьему Храму, как успокаивается на ночь блеклый барвинковый мотылек.