Анна Каренина. Черновые редакции и варианты - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было не предположеніе, но она ясно видѣла это въ томъ пронзительномъ, безъ рѣшетки, свѣтѣ, который открывалъ ей все. Она знала это вѣрно, и это не огорчило ее. Она продолжала думать. «Онъ любитъ такъ, что если бы Алексѣй Александровичъ любилъ меня въ половину также, то я никогда бы не измѣнила ему, но тотъ не могъ, не умѣлъ любить; онъ выучился отъ другихъ, по своему высокому образованію, какъ любить женщинъ. Главное же то, что я не люблю его. A мнѣ мало любви Вронскаго, такой, какая она теперь, потому что я люблю его. Моя любовь все дѣлается страстнѣе и себялюбивѣе, а его все гаснетъ и гаснетъ, и вотъ отчего мы расходимся. И помочь этому нельзя. У меня все въ немъ одномъ, и я требую, чтобы онъ весь больше и больше отдавался мнѣ. Мы именно шли на встрѣчу до связи, а потомъ неудержимо расходились больше и больше. Измѣнить этаго нельзя. Онъ говоритъ мнѣ, что я безсмысленно ревнива, и я говорила себѣ, что я безсмысленно ревнива. Но это неправда; я чувствую вѣрнѣе, чѣмъ думаю; я вижу, что мы погибаемъ, и хватаюсь за него. Если бъ онъ могъ быть семьяниномъ; если бы я могла быть чѣмъ нибудь кромѣ любовницы, страстно любящей однѣ его ласки, но я не могу и не хочу быть ничѣмъ другимъ. И я возбуждаю въ немъ отвращеніе, а онъ во мнѣ злобу и бѣшенство ревности, и это не можетъ быть иначе. Но... — она открыла ротъ и перемѣстилась въ коляскѣ отъ волненія, возбужденнаго въ ней пришедшей ей вдругъ мыслью. Отчего же нѣтъ? Если съ нимъ жизнь не возможна, отчегожъ мнѣ не вернуться къ Алексѣю Александровичу? Счастья. Не то что счастье, но жизнь будетъ несчастная, жалкая, но безъ злобы, безъ этаго яда, который душитъ меня, — сказала она себѣ. — Я вхожу въ Петербургскій домъ на Мойкѣ, Алексѣй Александровичъ встрѣчаетъ меня, — видѣла она въ воображеніи уже сцену своего возвращенія. — И онъ, съ увѣреностью, что онъ деликатенъ, что онъ скрылъ весь стыдъ моего униженія принимаетъ и невольно (жалкій человѣкъ) оскорбляетъ меня каждымъ словомъ, каждымъ движеніемъ. Но я пропала все равно. Отчего жъ мнѣ не перенести униженья? Я заслужила ихъ. Я перенесу. Это пройдетъ. Но вотъ онъ приходитъ въ халатѣ, съ своей улыбкой, игнорирующій все прошедшее, на тѣ минуты, когда я нужна ему, хрустятъ его пальцы, добротой свѣтится искуственный взглядъ голубыхъ глазъ. Нѣтъ, это невозможно».
Коляска остановилась у подъѣзда Степана Аркадьича. Лакей позвонилъ, и Анна рада была, узнавъ, что Дарьи Александровны давно нѣтъ въ городѣ, а Степанъ Аркадьичъ выѣхали. Нѣтъ, даже и Долли не могла помочь. И ей надо самой дѣлать свою постель и спать на ней.
Въ тотъ короткій промежутокъ, который она простояла у подъѣзда, она обдумала всю Долли, со всѣми подробностями ея характера, и перебрала всѣ воспоминанія съ нею. «Она любитъ теперь немного свое положеніе. То, что ей нужно, у ней есть — дѣти. A положеніе заброшенной, несчастной жены, трудящейся для семьи, есть ореолъ, который она не промѣняетъ даже за то, чтобы не быть несчастной, заброшенной женой. И она и любила меня и завидовала мнѣ, когда была въ Воздвиженскомъ, и радовалась случаю показать мнѣ свою благодарность и прочность дружбы. А какая дружба, когда 5 дѣтей и свои интересы! Всѣ мы заброшены на этотъ свѣтъ зачѣмъ то, каждый для себя, съ своими страданіями и запутанностью душевной и съ смертью, и всѣ мы притворяемся, что мы любимъ, вѣримъ».
— Куда? — переспросила она вопросъ лакея. — Да домой.
Аннѣ теперь ничего и никого не нужно было. Ей хотѣлось только, чтобы ее не развлекали, пока не потухъ этотъ пронзительный свѣтъ, освѣщавшій и объяснявшій ей все, что было такъ запутано прежде. «Потухнетъ, и опять останусь въ темнотѣ. — Она опять подняла главную уроненную нить мысли. — Но возвратиться къ Алексѣю Александровичу невозможно; не отъ униженія, а оттого, что послѣ Вронскаго. Я физически ненавижу его. Такъ что же? — И воображенію ей представилась ея первая жизнь въ Воздвиженскомъ и свиданія въ Петербургѣ. — Вѣдь это было».
На этихъ мысляхъ ее застала остановка у крыльца своего дома. Она вышла. Но какъ только она вошла въ комнату и прекратилось движеніе экипажа, свѣтъ потухъ, она не могла ужъ ясно видѣть всего. Она чувствовала, что не справедливо то, что она думала теперь, но она всетаки думала.
«Да, вѣдь это было, — думала она о прошедшемъ съ Вронскимъ. — Отчего этому не быть опять? Вѣдь Алексѣй Александровичъ пишетъ, что онъ дастъ разводъ. Послѣднее, что мучало Вронскаго, уничтожается. Мы женаты, наши дѣти — Вронскіе. Мы живемъ въ деревнѣ. Мои оранжереи и акваріумы. Вечеромъ его глаза, его руки... Нѣтъ, нѣтъ все это безуміе ревности... Я должна опомниться. Я должна примириться. Онъ будетъ счастливъ, узнавъ про это письмо. Мать его желала этаго. И она хорошая женщина. Я ей скажу, я ему скажу».
Свѣтъ, проницающій все, потухъ. Она не видѣла, не понимала ничего и не думала, а чувствовала только его, того, котораго она любила.[1782] И опять вмѣстѣ съ этимъ чувствомъ, поднималось въ ней навожденіе ревности и злобы, и опять захватывало дыханье, и въ головѣ толпились не разобранныя, неясныя мысли.
«Да, надобно ѣхать скорѣе», — сказала она себѣ, еще не зная, куда ѣхать. Но ей хотѣлось опять той ясности мысли, которую вызывали въ ней качка и движеніе экипажа: «Да, надо ѣхать къ старой Графинѣ на дачу. Вѣдь Алексѣй (Вронской) говорилъ мнѣ, что она будетъ рада меня видѣть, только сама не можетъ пріѣхать. Да, надо прямо ѣхать къ ней».
Она[1783] посмотрѣла въ газетахъ росписаніе поѣздовъ. Вечерній отходитъ въ 8 часовъ, 2 минуты. «Да я поспѣю». Она позвонила Аннушку, велѣла заложить теперь ужъ разгонныхъ. И взяла свой любимый красный мѣшочекъ съ бронзовыми пряжками и вмѣстѣ съ Аннушкой, объяснивъ ей, что она, можетъ быть, останется ночевать у Графини, уложила всю чистую перемѣну бѣлья и съ раздраженіемъ, что съ ней рѣдко бывало, сдѣлала Аннушкѣ выговоръ за то, что она не положила чистые чулки, и сама съ досадой достала эти чулки и положила и, что было ея самый строгій выговоръ, сказала: «я сама сдѣлаю, если ты не хочешь сдѣлать», и сама уложила, застегнула пряжки и сложила пледъ.[1784] Обѣдъ стоялъ на столѣ, но она подошла, понюхала хлѣбъ, сыръ и, убѣдившись, что запахъ всего съѣстнаго ей противенъ, она сказала, что не будетъ обѣдать, и велѣла подавать коляску. Домъ уже бросалъ тѣнь черезъ всю улицу и былъ ясный, еще жаркій на солнцѣ вечеръ. Петръ положилъ мѣшочекъ въ ноги, закрылъ ей ноги пледомъ.
— Мнѣ тебя не нужно, Петръ. Если хочешь, оставайся.
— А какъ же билетъ?
— Ну поѣдемъ, правда. А то мнѣ совѣстно, я тебя замучала.
Петръ весело, какъ бы награжденный годовымъ жалованьемъ, вскочилъ на козлы и, подбоченившись, приказалъ ѣхать на вокзалъ, какъ любятъ называть лакеи.
«Вотъ онъ опять. Опять все ясно», с улыбкой радости сказала себѣ Анна, какъ только коляска тронулась, и направила свой электрическій свѣтъ на то, куда она ѣхала и что будетъ тамъ съ матерью и съ нимъ. При яркомъ свѣтѣ она тотчасъ же увидала, что старая Графиня тутъ посторонняя, что про нее и думать нечего, а вопросъ только въ немъ. Возможно ли все измѣнить, выдти за него замужъ и быть ему и ей счастливой? «Нѣтъ и нѣтъ», отвѣтила она себѣ спокойно, безъ грусти. Радость видѣть всю правду заслонила горе того, что она открывала. Нѣтъ, невозможно; вѣдь это уже рѣшено, мы расходимся, и я дѣлаю его несчастіе, и передѣлать ни его, ни меня нельзя. Всѣ мы брошены на свѣтъ зачѣмъ то, чтобы мучаться и самимъ дѣлать свои мученія и не въ силахъ быть измѣнить ихъ». И она перебирала всю жизнь, и все ей грубо, просто и ясно было, и, какъ ни мрачно все было, ясность, съ которой она видѣла свою и всѣхъ людей жизнь, радовала ее. «Такъ и я, и Петръ, соскакивающій съ козелъ, и этотъ артельщикъ съ бляхой, — думала она, когда уже подъѣхала къ низкому строенію Нижегородской станціи. — Зачѣмъ они живутъ, о чемъ они стараются? Сами не знаютъ».
— Прикажете до Обираловки? — сказалъ Петръ.
Она хотѣла было сказать, что не нужно. Но если не ѣхать на дачу къ Графинѣ, надо домой ѣхать. И также трудно. И потомъ, развѣ не все равно?
— Да, — сказала она ему, подавая кошелекъ съ деньгами и мѣшочекъ, и, развернувъ пледъ, вышла за нимъ.
Какъ только она ступила на землю, выйдя изъ коляски, эта ясность мысли, освѣщавшая ей все, опять исчезла. Опять она думала о томъ, какъ она пріѣдетъ къ Графинѣ, о томъ, что она скажетъ ему и какъ жизнь ихъ еще можетъ хорошо устроиться. Она сѣла на звѣздообразный диванъ по середи комнаты и, опустивъ свое закрытое вуалемъ лицо, ждала. Раздался звонокъ. Какіе то мущины, молодые и шумные, торопливые, развязные и вмѣстѣ внимательные къ тому впечатлѣнію, которое они производятъ, прошли черезъ залу. Петръ въ пелеринѣ прошелъ проводить до вагона. Шумные мущины затихли, когда она проходила мимо ихъ по платформѣ, и одинъ что то шепнулъ о ней другому. Она поднялась на высокую ступеньку и сѣла одна въ купѣ на пружинный грязно бѣлый диванъ. Мѣшокъ, вздрогнувъ на пружинахъ, улегся, и кондукторъ захлопнулъ дверь и щеколду. Дама въ шляпкѣ и дѣвочка смѣясь пробѣжали внизу. «У Катерины Андреевны, все у нея», прокричала дѣвочка. Потомъ все затихло, и на Анну нашелъ ужасъ. Она вскочила и бросилась къ двери, чтобы выскочить, но кондукторъ отворялъ дверь, впуская мужа съ женой — вѣрно, помѣщиковъ.