Жизнь Николая Лескова - Андрей Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я без колебаний взял на себя ведение расходов по дому, прием сдачи с выданных Дуняше денег, придумывание обеденного меню, расчеты с прачкой и т. п. Отца это трогало, меня исполняло сознанием высоты своего значения в доме.
Учился я хорошо. Во всяком случае за первую четверть оказался десятым учеником из сорока двух в классе. Принимая во внимание, что у многих богатых гимназистов дома были гувернеры и репетиторы, — это был серьезный успех.
Шли мы раз вечером с отцом и двоюродным братом матери из поминаемой в “Мелочах архиерейской жизни” и нескольких статьях семьи Сотничевских, мимо огромного дома некоего Ротта. Невесть зачем мне вздумалось сказать, что это дом отца нашего первого ученика.
— Вот, — откликнулся отец, — есть же счастливцы, у которых и домов много и сын идет первым, а не десятым учеником.
Я обиженно прикусил губу. Ротт! Но разве у него не пять учителей на дому? В гимназию он не ходит пешком, а приезжает с гувернером на великолепной пролетке. Все ему сделано, подано, уроки разжеваны, и в рот положены, только проглотить. А я все сам, один, и у отца ничего спросить не могу, так как наши “реальные” предметы не те, какие проходились в старых губернских гимназиях. Отец едва ли заметил горечь моей обиды.
В общем, впрочем, жизнь пошла не плохо. Кабинетика, подаренного Егорушке в “Явлении духа”, мне в нашей темнушке не выкроилось, и столик мой стал в спальне, где я с пальмовою свечой, которая была дешевле стеариновой, готовил уроки, а потом, если еще оставалось время до одиннадцати и отец был дома, — шел в кабинет, и тут наступало уже чистое умиление.
Отец брал второй том Шекспира некрасовско-гербелевского издания 1866 года и, как бы сближая читаемое с только что лично им пережитым, на низких нотах скандировал:
“Внимай! внимай! Я твоего отца бессмертный дух… Я начал бы рассказ, который душу твою легчайшим раздавил бы словом, охолодил бы молодую кровь… и каждый волос вьющихся кудрей поставил бы на голове отдельно… Внимай! внимай! внимай!.. Но твой отец убит бесчеловечно… Я утренний почуял ветерок… Прощай, прощай! и помни обо мне”.
По-военному остриженный, я начинал чувствовать, что каждый волос моего невьющегося “ежика” становится отдельно.
Программа была неисчерпаема.
То могучий барс едва не одолевал полного прелести Мцыри, то мелькали шиллеровские образы Лионеля, рыцаря Бодрикура из Вокулера, самой Жанны из деревни Домреми, то Порция из Шейлока, и т. д. “до бесконечности”. Едва ли не в самом торжественном стиле распевно читался толстовский Дамаскин:
Любим калифом Иоанн,
Ему, что день, почет и ласка…
Иногда, напротив, в тихой задумчивости декламировался тот же А. К. Толстой в стихотворении, полном мистицизма:
Все это уж было когда-то,
Но только не помню, когда…
Одно другого интереснее! Но особенно нравилось мне, когда отец брал старенькую книжку Никитина и медленно читал, точно расстилал передо мною, если не еще больше перед самим собою. одинаково пленявшую нас обоих картину жестокой зимы, лунной ночи и мерно идущего обоза:
Далеко, далеко раскинулось поле,
Покрытое снегом, что белым ковром,
И звезды зажглися, и месяц, что лебедь,
Плывет одиноко над сонным селом.
Бог знает откуда, с каким-то товаром
Обоз по дороге пробитой идет…
По-моему, он читал это лучше всего.
О трехлетней разъездной его службе у “дяди Шкотта” я тогда не имел еще никакого представления. Но чувствовал, что ничто из всего читанного им ему так не близко, как эта зима, скрип полозьев, великолепный в своей крепости говор и степенный обычай извозчиков — все, все, вплоть до хрюкающего в кухне больного поросенка и завершительных слов крутого постоялого дворника:
Уж мне не учиться, кого как принять.
Все это было моему отцу так знакомо, что он видел и слышал всех действующих лиц своими глазами и ушами и не мог тут сбиться ни в одной интонации.
Познавая его литературное наследие, я не раз вспоминал чтение им никитинского “Ночлега извозчиков” и не сомневаюсь, что он любил это произведение за правду художественной картины и, вспомнив ее, повел сказ о своем “ангеле” с постоялого двора, под Васильев день.
Подростком я смотрел на кончавшего читать эту поэму отца, веря, что и ему “не учиться, кого как принять!”
Я целовал отца и, завороженный, шел спать, а он, ободренный и согретый сыновней лаской, принимался за работу. Шла пленительная идиллия…
На одном из уроков французского языка я засмотрелся на одну из развешенных по стенам гравюр на исторические сюжеты.
— Лесков! — услышал я как сквозь сон резкий оклик огромного, жирного француза Гоппе, сильно смахивавшего на южного немца, — повторите, что я сказал!
Вскочив, я виновато молчал.
— Как же это так — хороший воспитанник и вдруг — невнимание в классе.
Извинения не помогли.
В субботу предстояло получить свой “дневник”, в котором выставлялись полученные за неделю отметки и помещались “особые замечания”. Воспитатель, вручая его мне, покачал головой.
— Как же это так — хороший воспитанник и вдруг — невнимателен в классе?
Я, чуть не расплакавшись, искренно объяснил дело и просил не вносить замечания в дневник.
— Этого я не могу. Ну, до четверти еще загладите и получите опять одиннадцать, а то и все двенадцать за поведение. Только не зазевывайтесь в другой раз.
Домой я шел смущенным. В субботу вечером дневника отцу на подпись не подал, как и в воскресенье, благо он, забыв, не спросил его. На душе скребло, но я утешал себя надеждой, что в понедельник утром второпях попрошу подписать и все как-нибудь сойдет. Я ошибся.
С полным доверием обмакнув перо, чтобы подписать всегда благонравную во всем тетрадку, отец вдруг резко вскинул голову и, пронзив меня гневным взглядом, жестко бросил:
— Это что? Невнимание, бездельничать в классе! За этим тебя отдавали в гимназию? Дуняша! Дуняша! Сбегайте к дворникам и принесите из метлы пучок прутьев. Только скорее…
Я был грубо наказан. Обида залила душу.
Сдерживая рыдания, стараясь не встретить кого-нибудь на дворе, выбежал я на Невский и, чтобы не опоздать в гимназию и не схватить новой записи, нанял на последний собственный двугривенный извозчика.
21 декабря 1888 года Лесков, ища выход из одной неловкости, писал Суворину:
“На сих днях мне все приходил на память один текст из Писания, котор/ый/ очень прост и обыкн/овенно/ никем и никогда не цитируется, а меж тем его содержание ужасно! Он говорит: “Человек! когда ты стоишь — смотри, чтобы ты не упал” [Неточная цитата из первого послания апостола Павла коринфянам, X, 12.]. Ничего более! Меня это исполняло ужасного страха: “Думаешь, что ты стоишь, — а глядь — уже и упал” [Пушкинский дом.].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});