Вторая книга - Надежда Мандельштам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас еще ходят по земле писатели, с которыми работал сам Маршак. Они с умилением вспоминают его советы: знать про героя решительно все - как он ходит, что он любит, какой на нем костюм и сколько метров в его комнате... Искать по газетам сюжеты для повести, чтобы по свежим следам воспроизводить опыт великой эпохи... Вникать, любить, помнить... Маршак исключительно умело избегал мысли и реальной действительности, которые были запрещены, предпочитая говорить обо всем "поэтическом". Он разводил турусы на колесах, излагал туск-лым языком шекспировские сонеты и писал мерзкие политические стишонки для газет. Для души он завел целую коробку гладкой мудрости, вызывавшей умиление даже у начальства. Он придумал литературный университет для школьников, вызвавший возмущение Мандельштама, который не переносил инкубаторов. Маршак - характернейший человек своего времени, подсластивший заказ, создавший иллюзию литературной жизни, когда она была уничтожена, сглаживавший все шероховатости. Он нанес бы большой вред, если бы существовала неокреп-шая мысль, которую можно было бы задушить, но мысль исчезла, и он ничего не уничтожил и не испортил, даже детей из кисло-сладкого университета. Дети эти принадлежали к обреченному поколению и погибли кто на войне, кто после войны.
Маршак разводил вальс со слезой, дубоносый учитель внушал школьникам отвращение к Пушкину, цензор черкал вульгарным красным карандашом, а толпы редакторов трудились над сырыми рукописями, нивелируя, подчищая, сглаживая. Так создавались книги - одна за другой, - и авторы входили в программы учебных заведений, наших и зарубежных, а редактор, главный герой, пребывал в тени, был невидимкой. А силу он набрал огромную. Выработались правила развития сюжета и особый языковой стиль. Плоский след редак-тора виден на каждой книге. Через советского редактора осуществлялся диктат в литературе, и он поэтому научился игнорировать рынок ведь его основная обязанность - воспитывать автора и читателя. Редактор построил барьеры, через которые не могла прорваться ни одна рукопись, хоть чем-нибудь отличающаяся от других и написанная не по установленным законам. Читате-ли, питавшиеся пойлом, вышли на пенсию, а редакторы продолжают свое дело и удивляются, почему книжки не раскупаются, а лежат штабелями на складах. Ходит анекдот про мать, перепе-чатавшую на машинке "Войну и мир", потому что сын читает только машинописный Самиздат.
С двадцатых годов весь аппарат заказной литературы ведет героическую борьбу с проявлением личности в литературе. Это он прославил "большие формы" и грудью защищает тухлятину, называющуюся романом. Новое поколение писателей романов не пишет, но оно стоит на распутье, потому что мысль не созревает, и единственное, что остается, это спасаться в оригинальность, в которой нет и не будет спасения. Тынянов, заявивший об окончании эпохи поэзии и о приближении торжествующей прозы, совершенно забыл, что проза это мысль. Неужели он принимал шебуршение двадцатых годов за мысль? Эпохи прозы не было. Была эпоха заказа. Она не кончилась.
Оказалось, что в столах почти ничего не хранилось - лишь ничтожное отклонение от заказа. Работали Платонов и Зощенко и несколько поэтов, сохранивших личность. Остальные ее потеряли и потому охотно шли на выучку к Маршаку и к прочим редакторам.
Главная удача нищего - найти потерянное, но найти свое "я" труднее, чем иголку в сене. Самиздат пока что живет антизаказом, что является вариантом заказа. Ценность главного автора Самиздата Солженицына в том, что он восстанавливает связь времен. Это первый шаг к осозна-нию себя человеком. Только пройдя через этот этап, люди поймут, что отдельное, единичное предстательствует за общее, является его символом. Литература существует там, где есть боль, а боль ощущает только человек, личность. Там, где существует боль, говорят не о малой или большой форме, не о стиле или сюжете, а только о боли, и она сама знает, во что воплотиться. Боль предупреждает человека о болезни и дает возможность исцелиться. Но есть болезни, которые кончаются смертью. Будущее покажет, чем мы больны и что нам предстоит - летальный исход или жизнь.
X. Вставка и деталь
Редактор Госиздата Чечановский, с которым я служила когда-то в газете "За коммунистичес-кое просвещение", иногда заходил к нам в гости. Он был верующим марксистом не слишком агрессивного толка. Мандельштам развлекался, вступая с ним в споры, которые кончались ничем, и каждый оставался при своем. Начальство как будто никакой информации об этих спо-рах не получило, во всяком случае в деле они не фигурировали. Это говорит в пользу Чечанов-ского. Меня раздражали эти споры. Чечановскому было совершенно ясно, что мировоззрение Мандельштама отжило свой век и он, бедный, не умеет перестроиться, а Мандельштам совер-шенно бесплодно тратил время: зачем оспаривать несложные диалектические построения - это не обогащает ни ума, ни сердца. Если бы марксизм не был официальной идеологией, обязатель-ной для каждого, кто претендует на кусок хлеба, вряд ли Мандельштам стал бы всерьез обсуж-дать базис и надстройку или теорию скачков в историческом процессе, а тем более проблемы материи, которая, развиваясь, порождает такую оригинальную штуку, как мозг. Отрицатели марксизма в спорах с ним пользовались тем же языком, что марксисты. Сам предмет спора снижал уровень мысли. Но Мандельштам ощущал ярую потребность в собеседниках, и это и побуждало его на разговоры со случайным, но в общем безвредным Чечановским. Говорить ведь было не с кем - уровень собеседников планомерно снижался. Марксисты и немарксисты были серыми птичками.
Очередное собрание сочинений, проданное в Госиздат[396], попало в редакторские руки Чечанов-ского. Мандельштаму было совершенно безразлично, кто будет снимать, резать и уничтожать книги, а в издание мы не верили. Договор и выплату денег устроил Бухарин, чтобы было хоть что-нибудь на жизнь. На эти деньги - их было совсем мало - мы поехали в Крым[397], а последняя выплата предстояла поздней осенью. Собрание предполагалось двухтомное, но авторские гонорары были такими нищенскими, что ничего похожего на бюджет дать не могли. (Своих обеспечивали неизвестно как, таинственным фиксом или конвертом.) К отсутствию бюджета мы привыкли и радовались хоть минутной передышке и, главное, Крыму, где мы провели два месяца.
В Москву мы вернулись в конце июля и сразу переехали на новую квартиру, откуда в следующем мае увели Мандельштама на Лубянку. В новой квартире сразу пошел оседлый сумбур, споры с Чечановским, болтовня Нарбута и Зенкевича, гости, еще не научившиеся пользоваться телефоном, нормальное количество стукачей, согласно профессии не преду-преждавших о своем приходе, и частые приезды Ахматовой, которую Мандельштам научился вытаскивать из Ленинграда по междугородному телефону, - она приезжала после пяти вызовов. Гостил Лева, которого выпроводили из Ленинграда, где над ним сгущались очередные тучи: незадолго до приезда в Москву его впервые посадили и через несколько дней выпустили. Это было, так сказать, боевым крещением. Мать и сын, встречаясь, не могли оторваться друг от друга. Пунин Леву не переносил и при его виде сразу начинал "пунические войны". У нас же любили обоих, и никто не мешал им радоваться встрече. Ахматова жила на кухне, куда еще не провели газа, и туда к ней приходили гости - Чулков, какие-то люди из Художественного театра, вдова Есенина, еще неизвестные мне женщины... Зимой 34 года появилась Петровых. Денег не было. Остатки гонорара за собрание принес в портфеле Бублик, спившийся уголовник, учившийся когда-то в гимназии со вторым братом Мандельштама. Гостил "дед" и жаловался, что никто не слушает его "маленькую философию". Это было самое безалаберное время в моей жизни, настоящая болтанка, и мы как-то пропустили без внимания грозный симп-том, предвещавший настоящую беду. Быть может, мы хорошо сделали, что почти что прозевали его, иначе нами бы завладело уныние, а наши мысли сосредоточились бы на будущем. В наших условиях жить будущим не рекомендуется. Будущее - всегда беда и бросает черную тень на настоящее. Оно отравляет настоящее, сжимает глотку приступами страха, выпивает из человека всю кровь и все силы. Пугаться заранее не следует. Умные люди, которые испугались заранее, сразу сообразив, что за цветочками последуют ягодки, ничего не посмели делать - ни думать, ни любить, ни писать, ни дышать, но участи своей .все равно не миновали. Если бы я сейчас задумалась о будущем, я бы погрузилась в летаргию, хотя нынешние времена настоящий рай по сравнению с прошлым. Но на нашей большой земле райская жизнь - понятие относительное. Иные избалованные люди примут этот рай за самый обыкновенный ад. Все дело в том, с чем сравнивать и что принимать за точку отсчета. Оптимисты вроде меня принимают за точку отсче-та эпоху до смерти хозяина и до Двадцатого съезда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});