Последний поклон - Виктор Петрович Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверху, возле речки Гремячей, возле протесанной в скалах дороги, ныне уже осыпавшейся, стояла избушка, и в ней мутно светилось окно. Много-много лет потом будет мне сниться тот огонек, потому что неудержимо меня потянуло в его тепло. Но я преодолел себя, побежал проворней, придерживая рукою воротник пальто у подбородка. Ботинки мои уже не наговаривали, а голосили, и хотя возле каменных обрывов нестерпимо жгло и закупоривало морозом дыхание, идти все же было легче, чем на открытом месте.
Но как только миновал я окутанное сумерками крутогорье и очутился за перевалом возле пологого берега, где прежде размещалась многолюдная слобода, меня так опалило ветром, что я задохнулся и подумал: «Не вернуться ли?»
Мне оставалось идти верст пятнадцать. Надвигалась ночь. Ветер тронул и потянул с торосов и сугробов снега. Пока он раскуделивал их, прял над самой дорогою, скручивал в веретье и пошвыривал обрывки за гребешки торосов, за воротник пальто, в лицо и глаза — было не столь холодно, сколь глухо. Но когда весь снег подымет ветром да понесет?..
Ботиночки-то, чэтэзэшочки-то, вон они, постукивают чугунно, побрякивают, попробуй выдохнись…
На этом берегу, мимо которого я сейчас спешу, ютились когда-то маленькие избушки из фанеры, из досок и разных горбылин. Вокруг избушек полно было маленьких огородов. Обитатели игрушечного городка переселились сюда из Расеи. Расеей у нас звалось все, что за Сибирью, иначе говоря, за нашим селом. А уж за городом — конец земли. Обитатели слободы называли нас кацапами, и увозили они из нашей деревни назем на подводах.
Переселенцы были очень трудолюбивы и голосисты. Они пели: «Ой ты, Галю», «Закувала та сива зозуля» и «Гой, куме, нэ журысь!..» Они пели и гуляли, но не дрались, чем очень озадачивали красноярцев, которые все делали с маху и в работе вели себя, как в драке. Те, из Расеи, работали себе тихонько, мир-ненько, но получалось так, что чалдоны еще заглядывали на реденькие всходы в своих огромных огородах, гадая, чего вырастет — трава или свекла, а пришлые тем временем уже весело, распевно гомонили на базаре и одаривали, именно одаривали покупателей редиской, луком, затем и ранними огурцами и красными помидорами. Наши овсянские гробовозы дивились такому чуду, пытались подпаивать самоходов, метились выведать «слово».
Самоходы посмеивались, толковали — никакого секрета нет, все, мол, дело в навозе. Чалдоны этому веры не давали. «Ох и хитрые, язви их, эти самоходы! Не выпушшают секрету!»
В голодный год не до куражу сделалось, и кое-кто из. наших селян попробовал класть навоз в огородах — овощь пошла крупнее. Однако ж чалдоны, и в первую голову моя бабушка, по привычке горячились: «Да штабы всякое дерьмо исти? Да пусть его хохлы сами лопают!..»
Самоходы научили наших и зерно молоть ручными жерновами, крахмал добывать из очисток картофельных, и мерзлую овощь с толком использовать, и многому другому научили. Они не были избалованы землей, тайгою и изворотливей жили на свете.
Давно уж нет переселенческой слободы, Разбрелись по разным местам ее обитатели, осели в городе, в деревнях, породнились, перекумились с чалдонами, а дело хорошее — память добрая — и песни их голосистые вросли в нашу землю.
Неподалеку от бывшей слободы, где никаких домиков уже не угадывалось, а сорили там по ветру заросли пустырной растительности и невзаправдашно ярко, по-детски беззаботно, многооконно светилась школа глухонемых, меня посетила мысль: свернуть в тепло, переночевать, переждать непогоду. Но вокруг школы помигивали огоньками какие-то пристройки, подсобные помещения темнели, побрехивали собаки — тоже небось охрана? В этой школе учился нелегкой своей грамоте и столярному ремеслу мой любимый братан — Алешка.
Хорошо ему там, чучелу-чумичелу, привычно среди своей братвы, а зайдешь — и начнется: кто да чего? Да почему? Надо объяснять на пальцах: родня, мол, тут моя, братан Алешка, что, мол, росли мы вместе, что иду я к его матери. Письмо покажу в крайности.
Выросли мы с Алешкой. Набедовалась бабушка с нами, Как-то она сейчас? Плохо ей. Но ничего. Вот фэ-зэо закончу, стану зарабатывать хорошо и возьму ее к себе. Мы с ней ладно будем жить. Равноправно. Бабушка шуметь на меня станет. Пусть шумит. Я уж не буду огрызаться. Пусть шумит…
С думами я не заметил, как миновал место бывшей слободы и школу глухонемых. По берегу пошли дачи, сплошняком стоявшие в сосновом и березовом лесу. Лес подступал к самой реке и веснами его подмывало и роняло, Летом дорога пролегает там, поверху, и весело бывает идти краем берега, дачными тропами и глядеть на резво играющих в мяч людей, купающихся, гуляющих, на этот, несколько непонятный деревенским людям мир. Вечерами в рощах играла музыка, от которой сладко сосало сердце и чего-то хотелось: уйти ли куда-нибудь и с кем-нибудь или заплакать. Танцы были в разных местах. После танцев мужики и парни водили девушек по лесу, прижимали их спиной к деревам.
В тот год, когда утонула моя мать, я жил недолго в одном из здешних домов отдыха и все вызнал. Зырянов работал тогда плотником в дачном поселке, устроил меня на месячное бесплатное питание в казенную столовую, но выдержал я только неделю такую жизнь и запросился к бабушке, которая и забрала меня домой, к сердитому неудовольствию Зырянова и тетки Марии.
Любопытно устроена человеческая жизнь! Всего мне семнадцать лет, восемнадцать весною стукнет, но так уже много всего было — и хорошего, и плохого.
Про галушки вот вспомнилось. Самое, пожалуй, приятное и бурное событие в моей нынешней жизни.
Галушки продавали в станционном буфете к приходу поезда. О них вызнали фэзэошники, эвакуированные и разный другой народ, обитающий на вокзале. Буфет брали штурмом. Круто посоленное клейкое хлебово из ржаной муки выпивалось через край, и дно глиняных мисок вылизывалось языками до блеска. Пассажирам галушек не доставалось. Тогда в буфете стали требовать железнодорожный билет. Предъявишь билет — получишь миску галушек, два билета — две миски, три билета — три. Стоило хлебово копеек восемьдесят порция — цена неслыханная по тем временам. На копейки уже ничего не продавалось, кроме этих вот галушек и билетов в лилипутный театр, военным ветром занесенный на станцию Енисей.
Галушки варились в луженом баке. Перед раздачей бак выставляли в коридор — для остужения, так как люди оплескивали друг дружку у раздаточного окна, да и кустарного обжига миски горячего не выдерживали — трескались.
Ребята углядели бак и решили унести его целиком и полностью.
Операция была тонко