Три повести - Владимир Лидин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не вижу, — сказал он санитарке.
— Ну, как же не видите… вот она — у стены.
Теперь он увидел. Была ли это Варя? Он подошел ближе; страшная боль, почти судорога перехватила его горло. Маленькая, желтая, с обметанными губами, с подрумяненными жаром скулами, лежала она перед ним, столь изменившаяся, что он едва мог признать в ней ту, еще с девическими чертами, Варю. Только тонкие ее брови да маленькая выточенная раковина уха были прежними.
— Александр Петрович… — сказала она, и по тому, как часто поднималась и опускалась грубая холщовая рубаха на ее маленькой груди, было видно, что ей трудно дышать, — вот уж не чаяла вас снова увидеть…
Она была какая-то чужая, точно уже отрешенная от жизни, точно уже знающая гораздо больше, чем он. По серому больничному одеялу, почти плоско лежавшему на ней, можно было увидеть, как она исхудала.
— Лежи, лежи… — сказал он, осторожно присаживаясь рядом с ее койкой на белую больничную табуретку.
— Поганая я стала, — сказала она, отворачивая лицо, — не смотрите вы на меня лучше… вот ведь и пряталась, и бегала от немцев два раза, а все-таки захватили.
Слабая слезинка выкатилась из ее глаза и потекла по щеке.
— Поправишься, Варя, — сказал он, коснувшись тонкой желтой ее руки, лежавшей поверх одеяла.
Она не отняла руки — она приняла это движение как прощание, и какое-то важное, новое, незнакомое ему выражение появилось на ее лице. Она была обречена. Он понял это с первого взгляда, он это уже знал теперь. Слишком обтянуты кожей были высокий ее лоб и скулы, и меж обметанных губ матовой неживой белизной белели маленькие ровные зубы…
— Нет, Александр Петрович, — сказала она грустно, — мне отсюда уже не выйти.
— Ну что ты, что ты… — заторопился он, — вот и доктор тоже надежду имеет.
Но она посмотрела на него долгим, далеким, точно уходящим взглядом.
— Так и не привелось пожить возле вас, — сказала она просто, — а после Степы самый близкий вы мне человек…
Она точно просила простить ее, что все так получилось. И опять судорога перехватила его горло, и он долго не мог ответить ничего.
— Душу мою терзаешь ты, Варя, — смог только сказать он наконец.
Но она все смотрела и смотрела на него, единственно близкого ей, единственно напоминающего мужа, любящим, прощающимся с ним взглядом. Она была уже не с ним, а сама с собой, которой скоро не станет, и она говорила с собой, а не с ним. И мир для нее был уже не тот, который двигался, стонал, вздыхал вокруг, а свой, собственный, от всего отъединенный.
— А все-таки не совсем забывайте… — сказала она, — може, вспомните когда Варю.
— Никогда не забуду тебя, — ответил он, качая из стороны в сторону головой, — никогда… слышишь?
Она протянула вдруг руку и тем же движением, как может ощупать слепой, провела по его щеке. Лицо ее в эту минуту сделалось удивленным и растроганным, — казалось, она сама не ожидала такой нежности в себе.
— Ох, братик вы мой, — говорила она, частыми движениями гладя его по щеке, — устали, наверное, искавши меня… а, видно, господь захотел, чтоб нашли. А то бы так и сгинула, и не узнали бы вовек… а народу в лагере поумирало, боже мой!
Она не выпустила его руки и так, с улыбкой, полной нежности и виноватости, затихла. Но дыхание ее было короткое и частое, и Макеев узнал от санитарки, что брюшной тиф осложнился воспалением легких. Варя погибла — он теперь это знал.
Молоденькая женщина-врач в форме лейтенанта, разысканная им, не смогла его обнадежить.
— Сколько же?… — спросил он было, не решаясь договорить.
Она ответила прямо:
— Недолго.
— А может быть, как-нибудь все-таки?
Но он уже под вечер узнал, что начался отек легкого. Ему позволили еще остаться в палате. Он сидел, накинув на плечи халат, и вся его жизнь, от самого начала, прошла за эти часы перед ним. Мало еще было сделано в ней, слишком мало… потом почти три года войны. Он вспомнил, как в начале войны отыскал в степном селе жену брата с ее первенцем, и свои опасения и страх за их судьбу… и вот убили ее немцы, и она лежит перед ним, простертая, жалкая, женственной лаской простившаяся с ним навсегда. Дважды прижимался он щекой к ее маленькой руке, лежавшей поверх одеяла, но рука не почувствовала этого…
Потом пришли врач и санитарки делать уколы, и ему пришлось уйти. Он остался сидеть на той же скамейке внизу в коридоре. Из раскрытых дверей несло весенним холодом ночи. Два года он боролся, два года ни на один час не уставал действовать, и всего этого было мало, ничтожно в сравнении с тем, что надлежало еще сделать. «Теперь уж до конца… — сказал он почти вслух, — до самого конца…» Он скрипнул зубами, чтобы одолеть эту тоску в себе.
Несколько часов спустя, когда санитарка позвала его наверх, он поднялся уже с омертвевшей душой. Лицо Вари, на скулах которого днем еще розовела теплота жизни, было теперь в синих тенях, заполнивших впадины щек и глазницы, обметанный рот был полураскрыт, и сквозь полоску зубов проходило частое, короткое, точно оно отсчитывало секунды, дыхание. Он сел рядом, не смея коснуться ее руки. Время шло. Потом, подобно тому как подходит к концу завод часов, все тише, все незаметнее становились короткие глотки воздуха. Он наклонился над ней — ему показалось, что она засыпает, и, может быть, это — спокойствие сна, начало перелома… Вдруг крепко сомкнутые ее веки раскрылись, и каким-то необычайным, проясненным, точно все осознавшим взглядом она с сокрушением посмотрела на него; ему показалось, что в устьях ее глаз блеснули слезинки. Он быстро наклонился над ней, и почти сейчас же какое-то новое спокойствие медленно стало шириться на ее лбу, как бы стирая все минувшие страдания. Она лежала тоненькая, та, прежняя Варя, какой увидел он ее в первый раз, когда даже материнство не могло стереть девичьей прелести ее милого лица… Вари не было.
Два дня спустя он ушел. Он шел, грузный, сразу постаревший. Леса были еще голы, но острые листики уже вылупливались из почек на придорожных кустах. Под солнцем просыхали боковые тропинки. Проходя через большое село, он увидел мальчишек, игравших в церковном дворе в чехарду. Что же, в том, что сохранена эта жизнь, были и его усилия и труд… но надо было еще доделать главное, чтобы никогда больше не была эта жизнь нарушена.
Неделей позднее он упросил в военкомате, чтобы его направили в пехотную часть: в прошлом он был пулеметчиком. А жизнь с Феней, все личное надо было отложить до конца войны.
XV
В глубине парка, где стояли приспособленные под госпиталь корпуса дома отдыха, Наташа встретила седенького, очень аккуратного, с цветочком в петлице старичка. Он шел по аллейке, держа старомодную соломенную шляпу в руке, подставляя солнцу порозовевший от весеннего загара лоб.
— Мне нужен профессор Бирюков… где я могу его видеть? — спросила Наташа.
— А вам зачем профессор Бирюков? — полюбопытствовал тот.
— Мне нужно узнать об одном раненом… это — капитан, он находится здесь.
— Ну что же, пойдемте, поищем Бирюкова, — согласился старик. Он пошел впереди, по временам срывая острый листочек с кустика, растирая его между пальцев и нюхая. — Вот-с, сорвите листочек, понюхайте… — предложил он вдруг Наташе. — Чем пахнет?
Она растерла листочек.
— Миндалем.
— То-то, — сказал он удовлетворенно. — Чистейший миндаль. Это бобовник… скоро будет цвести. — Он настроился дружелюбнее. — Ну-с, а эти… вечнозеленые. Да вы не бойтесь, сорвите… чувствуете войлочек на листочках? Теперь понюхайте. Хорошо? — Листочек пахнул сильным, одуряющим запахом. — Багульник, — сказал наставительно старичок. — Тоже скоро будет цвести. Ну-с, так вам зачем, собственно, Бирюков? — спросил он, присаживаясь на боковую скамеечку. — Я — Бирюков.
— Вы?
— Ну да, я… чему вы удивляетесь?
— Я думала, вы — ботаник, — призналась она.
— Ну, до известной степени и ботаник, — согласился он. — Растение — это вроде зрения мира… а я, изволите ли видеть, глазник. Ну-с, что у вас там? Да садитесь.
Она села рядом с ним.
— Я только сегодня прилетела на самолете в Киев…
— Откуда, позвольте узнать? — осведомился он.
Она назвала фронт. Он кивнул головой — ему были нужны подробности. Старая профессорская обстоятельность. Он выслушал все.
— Капитан Соковнин? — повторил он в раздумье. — Как же, помню. Так что же вы хотели бы знать?
— Будет ли он видеть… или это непоправимо?
Старик все еще растирал между пальцев сорванный листок.
— А вы, милочка, кем, собственно, приходитесь этому самому капитану? — спросил он отечески.
— Я его друг.
— Так, так… — Старик растирал листочек и думал. — Это хорошо, когда у человека есть друг. К счастью, милочка, кровоизлияния в стекловидное тело имеют в большинстве случаев тенденцию рассасываться. Ваш капитан абсолютно не видел. Ну, а сейчас уже благоприятные данные… конечно, все дело во времени.