Три повести - Владимир Лидин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он повел ее за собой в один из боковых корпусов, где был его кабинет. В большом плоском ящике, подбитом атласом, лежал набор оптических стекол, и таблица огромного глазного яблока в разрезе висела на стене.
— Вот-с тут и садитесь, — сказал он, довольный задуманным, — и ни слова, пока я вам не скажу.
Она села в стороне на выкрашенную в белую краску табуреточку. Четверть часа спустя санитарка ввела в профессорский кабинет Соковнина. Он шел за ней, слегка вытянув шею, с тем напряженным лицом, какое бывает у незрячих. Наташа сидела молча, как было ей сказано.
— Ну-с, итак, капитан, — сказал старик, усаживая его на стул спиной к свету, — что вы можете сказать в свое оправдание? — Он осторожно движением двух пальцев обеих рук открыл ему веки, вглядываясь в расширенные зрачки. — А дионинчик с сегодняшнего дня мы отменим… предоставим действовать природе. — Он поиграл зеркальцем и пустил поочередно в оба глаза зайчиков. — Дно в обоих глазах чистое, — похвалил он, — зрительный нерв в порядке. А ну-ка, посмотрите сюда… — Он отошел к окну, и Соковнин повернул на звук его голоса голову. — Сколько пальцев? — спросил старик, пошевеливая на свету двумя пальцами.
Соковнин долго вглядывался.
— Два, — сказал он неуверенно.
— Так. А теперь? Опять та же игра.
— Теперь четыре.
— Отлично. А теперь?
Старик взял карманный фонарик, какой употребляют регулировщики, с красным, зеленым и желтым, сменяемыми поочередно, стеклами.
— Теперь что-то зеленое, — сказал Соковнин.
— Так. А теперь?
— Теперь красное.
— Хорошо. А теперь? — Старик взял Наташу за руку и подвел к нему. — Ну-с, а пока извините. Я вас на минутку оставлю, — сказал он и ушел.
Они были вдвоем.
— Я не надеялся увидеть вас снова, — сказал Соковнин, низко опустив голову. — Как вы разыскали меня?
— Неужели я могла бы вас не найти?
— Мне казалось, что все давно уже кончено… я для себя простился с вами.
— Вы совсем меня не знаете, Сережа, — сказала она. — Совсем не знаете.
— Почему вы приехали в Киев? У вас здесь есть кто-нибудь?
— Да, — ответила она с твердостью.
Он услыхал то, чего она не договорила.
— Этого не может быть.
— Это есть, Сережа, — ответила она с той же твердостью.
— На сколько вы приехали?
— Меня отпустили на три дня.
— Как мало, — ужаснулся он.
— Дольше — после войны…
Старичок покрякал, повозился за дверью, прежде чем открыть ее.
— Ну-с, так… это в порядке исключения, милочка. Посещение больных в приемные часы… пожалуйте завтра в двенадцать.
Его трудовой день был только в самом начале. Наташа вышла вместе с Соковниным и сопровождавшей его санитаркой.
— Значит, до завтра? — спросил он с тревогой. — До завтра.
Они пожали руку друг другу, и санитарка повела его по аллейке. Две женщины разрыхляли в саду цветочные грядки. В длинном лоточке лежали выращенные, вероятно, в теплице растения, которые женщины готовились теперь высаживать в грунт. Откуда-то со стороны Киева надвигалась летняя туча с сизой сеткой дождя. Аллейки, только что полные солнечного света, померкли. Гул, нараставший издалека, заставил как бы притихнуть едва расцветшие кусты. Дождь хлынул сразу, сначала густой, потом пронизываемый откуда-то сбоку солнцем, — сквозной, блистающий. Там, где все больше светлело, там были уже видны каждая в отдельности дождевые полосы, похожие на стеклярус, все реже и реже, и сразу, точно вздохнув, встрепенулись деревья и кусты, сбрасывая брызги, будто охорашиваясь под порывом весеннего ветра, и нужны были одни только сутки или даже одна только ночь, чтобы все расцвело и хлынуло зеленью вокруг…
Было уже под вечер, когда Наташа поднялась в городе на Владимирскую горку. Величественно, узнавший два года страданий, сжигавшийся немцами, но не сгоревший, лежал Киев, розовый на вечерней заре. Там, по ту сторону Днепра, еще довершалось освобождение земель, хранителем которых он был. И, глядя на розовый глянец Днепра, на древний город, над которым огромным полудужьем висела неполная радуга, Наташа знала, что, не будь испытаний, не было бы и того, что она нашла теперь.
XVI
Весна была поздняя, и весь апрель то носился над полями косой холодный дождь, то секло сухим снегом. До самого горизонта лежала мокрая могучая пахота, и тяжелые глыбы чернозема подолгу приходилось сковыривать с сапог, прежде чем войти в дом. Потом, почти в одну ночь, сотворилась весна. Казалось, последнюю ненастную тучу унесло с диким порывом степного ветра, и вдруг в парном изнеможении и тепле, готовая к оплодотворению, раскинулась земля.
Всю весну чинил Чуйко с бригадиром Егором Ивановичем сеялки и собирал по частям брошенный немцами при отступлении и приведенный ими в негодность тягач: на соседней, более сохранившейся машинно-тракторной станции добыли кое-какие недостающие части, а главное — закопанные в свою пору в землю три бочки с горючим… Он уходил с утра, и жена, относя ему в полдень обед, с сокрушением смотрела, как, потемневший и исхудавший, наскоро ест он, занятый своими мыслями.
— А лечиться когда будешь, Гришенька? — напомнила она раз осторожно, но он только отмахнулся:
— Потом.
Ветер подсушивал землю, и скоро можно было начинать сеять. Однажды на окраине села зашумел, зафыркал мотор: тягач пришел в действие. В этот вечер, вернувшись, Чуйко долго и задумчиво, точно отдыхая после большого перехода, сидел у стола, подперев голову и глядя на огонь лампочки.
— Ну, заработал все-таки, — сказал он, не скрывая довольства, — пойдет завтра наш поезд.
Дважды за этот месяц пришлось ему ездить в город на очередное вдуванье, но он снисходительно отнесся к беспокойству жены.
— Это так… для пущей верности. А я здоров и без этого.
Но он и в самом деле чувствовал себя поздоровевшим — привычное дело было в его руках, и, казалось, навеки омертвевший тягач все-таки удалось оживить.
В этот вечер он был прежним, таким, как в первые дни своего возвращения.
— Ничего, Галя, — сказал он, отвечая ее мыслям, — за лето, бог даст, отстроимся… сейчас пострадавшим районам в первую очередь лес отпускают. Построим новую хатку, опять будешь хозяйствовать.
Он притянул ее к себе за плечо. Она сидела, опустив голову, не смея спросить о главном.
— Ведь срок тебе скоро кончится, Гришенька… опять на комиссию идти. А ты и не подлечился ничуть.
Он нахмурился.
— Будет. Не люблю я об этом.
Она попробовала было убедить его по-женски:
— Да ведь повоевал уж, Гришенька… здоровья-то сколько отдал.
Но он сидел отчужденный, хмурый.
— Я тогда скажу — повоевал, когда война кончится. А пока будем сеять. Немцы думали — они нам голую землю оставили, в десять лет не оправимся… ни тракторов, ни коней.
Он плохо спал в эту ночь и с рассветом был уже там, на поле, куда сходились со всего села женщины, ведя запряженных в бороны коров. Коровы, уже привыкшие к тяглу, волочили бороны пока еще зубьями кверху. В синеве утра зафыркал с перебоями застывший за ночь мотор тягача. За плугом, прикрепленным позади к тягачу, была пристроена сеялка. Тракториста не было, и Егор Иванович сам сел на высокое железное сиденье тягача. Две женщины подняли за углы тяжелый мешок с семенами и высыпали его в сеялку.
— Ну что же, начнем помаленьку, — сказал Чуйко бригадиру, и три острых отточенных лемеха плуга начали разваливать землю с клубками розовых земляных червей — признаком ее плодородия…
Плуг тянулся за трактором, и сзади в проложенные им борозды, дрожа подвижными сосками, стала выбрасывать сеялка семена. Началось великое дело сева. А там, позади, уже тянули коровы бороны, заравнивая след, и умные, блестящие, как кусок антрацита, грачи поднимались над пахотой, обильной в эту пору весны личинками и червями.
Поглядев на лицо мужа, Галя знала теперь, что нет такой силы на свете, чтобы удержать его дома… но за это она, может быть, и полюбила его: были все они, три брата Чуйко, такие — истовые в деле, не затихающие ни на минуту, точно вода под мельничным колесом.
— Тянет-то как… не мотор, а черт! — кричит Егор Иванович, подпрыгивая на своем высоком сиденье, и могучее, истосковавшееся лоно земли жадно поглощает длинные струйки семян.
И все растет и растет ровное скороженное поле, округло поднимаясь на холмы и сбегая к обочинам, где тускло блестит прах и мусор еще недавнего пребывания немцев: мутно-зеленоватые каски, прокисшие коробки из-под ружейных патронов, оклеенные серебряной бумагой картонные бутылки из-под моторного масла да круги колючей проржавевшей проволоки…
За две недели, пока засевал колхоз свои земли, Чуйко дотемна обгорел на сильном ветре весны. Он вдруг успокоился, как будто насытился: во все стороны лежали теперь коричневые, оглаженные боронами поля, и он сам, как степной грач, ходил по пахоте, проверяя, хорошо ли она заборонована, но казалось, что тайком, про себя, он беседует с землей. Потом он на целых три дня остался дома, став снова прежним, и подолгу, обняв за плечо ее, Галю, поверял, какую построят они хату к осени и как поедет он скоро в райисполком добывать лес для всех пострадавших в селе… На четвертый день как бы мельком он сказал ей: