Собрание сочинений (Том 2) (-) - Алексей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступило время выездов, вечеров, концертов и парадных спектаклей. У романиста Норкина два раза уже собирались ужинать. Игнатий Ливии дал по поводу своей новой пьесы шестнадцать интервью, и во всем известном журнальчике писали, как он живет и работает и сколько у него детей. Возобновилась полемика между Ч. из "Речи" и Р. из "Нового времени", причем Р., неожиданно для всех, открыто объявил себя врагом всего хорошего и честного, прибавив при этом такие подробности из своей частной жизни, что в клубе присяжных поверенных вынесли решительную резолюцию и сделали сбор в пользу евреев.
Затем в ресторане "Капернаум" натуралист-писатель Правдин облил горячим кофием другого натуралиста, Мордыкина, и разорвал на нем жилет. Словом, сезон двинулся полным ходом. О "Дэлосе" говорили много, но уже не так горячо. Второе редакционное заседание откладывалось, и только несколько поэтов-мистиков огорчалось, что, кажется, снова им негде будет печатать свои стихи.
Егор Иванович проживал на Песках, в том же доме, где и Марья Никаноровна, но только этажом ниже, в двух комнатках. Из денег, полученных за повесть, он заплатил долги, справил себе одежду и зимнее, накупил книг, и у него еще оставалось рублей пятьсот.
Повесть печаталась, и книжка с нею должна была выйти в середине октября. Критик Полынов готовил для газеты статью о повести и ее авторе, которого сравнивал с молодым Ломоносовым. В одном журнальчике появилась заметка о Егоре Ивановиче с автографом и портретом, причем портрет по ошибке оказался снятым с какой-то женщины, путешествующей пешком вокруг света.
К Егору Ивановичу заходили иногда Волгин и толстый юноша Поливанский, они много курили, смотрели книги, говорили о рукописях и ругали современников. Егор Иванович тоже раза два заходил в гости, но больше сидел дома и писал.
Ему было смутно и очень тревожно на душе.
На другой день после вечера у Салтановой он отправил ей нескладное письмо: "Глубокоуважаемая Валентина Васильевна, мне совершенно непереносимо жить под тем впечатлением, что я вас оскорбил. Простите, что я вам осмеливаюсь писать. Я не могу оправдаться ничем в своем поступке, но, если бы вы знали, как все у вас показалось мне новым и чудесным, точно сон, вы бы не стали, может быть, судить так строго. Я и до сих пор смутно понимаю, о чем вы со мной говорили. Но я знаю одно, что такой, как вы, я никогда не видал и даже не мог мечтать, что есть такие люди на земле. У меня есть близкий человек, я с ним поступаю несправедливо и жестоко, это меня мучит, но теперь я вижу, что иногда нужно быть жестоким, чтобы иметь возможность хоть раз в жизни почувствовать настоящую красоту".
Опуская это письмо, он пять раз прошел мимо почтового ящика, когда же решился, наконец, сунуть туда серый конверт - испытал величайшее беспокойство и смуту.
Марье Никаноровне он рассказал о вечере у Салтановой только в общих чертах, но все же она поняла то, что ей было нужно, и сказала:
- Покойный муж Валентины Васильевны состоял пайщиком у нас в банке. Она очень богата и ветрена. . Про нее много болтают нехорошего. Смотри, Егор, не потеряй голову.
Проговорила она это с усмешечкой и спокойно. Егор Иванович смолчал. Марья Никаноровна надела на Козявку осеннее пальтецо и капор с розовыми лентами и повезла ее на пароходике на Острова. Он же, перенеся этажом ниже чемодан и книги, хотел только одного сейчас - запереться на ключ, думать и вспоминать.
Его мучило письмо, отправленное поутру; только теперь он представил настоящий его смысл, нелепый и жалкий, и главное - при чем были эти "близкий человек", "необходимая жестокость", "иметь возможность хоть раз в жизни"... и прочие завывания.
Лежа в постели, он припоминал все слова, даже малейшие улыбки Валентины Васильевны, и то, как он отвечал, притворяясь, что понимает, а на самом деле сознавал одно желание - взять ее на руки, поцеловать в рот, в глаза, в грудь! Это желание было оскорбительно уже тем, что не жаждал он ни всей сложности духа Валентины Васильевны, ни тоски ее по невыразимому и таинственному, а могла она, кажется, быть куклой - и с таким же счастьем он бы ее поцеловал.
"Господи, какой я ничтожный, как это все нехорошо!" - думал Егор Иванович. Воспоминания обжигали его, как кипяток. Ворочаясь на постели, он стискивал кулаки, садился и повторял: "Черт, ах черт меня возьми!" - курил, глядя на мутное окошко, и выпил целый графин воды. Прошла неделя, ответа на письмо не последовало. Егор Иванович был за это время два раза в "Дэлосе", но видел только секретаря. Деньги его обрадовали. Идя из редакции пешком, он останавливался перед магазинами, разглядывал вещи, без которых обходился всегда, но сейчас они почему-то представились ему нужными; он заходил, покупал и приказывал прислать. Для Марьи Никаноровны выбрал корзинку с хризантемами, бронзовый чайник на треножнике, со спиртовкой внизу, и коробку полотняных носовых платков. Когда все это принесли, Марья Никаноровна поблагодарила за цветы, чайнику удивилась, по поводу носовых платков сказала: "Как это мило, очень кстати". И на другой день он видел эти платочки скомканными и брошенными за буфет.
Наконец Егор Иванович нанял автомобиль и повез Марью Никаноровну и Козявку на Стрелку и потом на Поплавок обедать. Сидя над мутной водой Невы, поглядывая на барки с мокрыми дровами, на закопченные пароходики и ялики, ныряющие в волнах, Егор Иванович пил красное кислое вино и думал, что все окружающее ненужно, бессмысленно и грубо.
Он начал было писать новую повесть и неожиданно для себя принялся описывать уездный городок, двух каких-то мещанок, подравшихся за волосы, толстого доктора, пропившего свой век, пыль и собак и все оголтелое от глухой скуки житье на четырех улицах по берегу застоявшейся лужи.
Виденный им когда-то подобный городок вновь восстановлялся в смешных, преувеличенных, непомерно уродливых формах. Этим, ему казалось, он очищается сам и свободнее, с большею нежностью может думать о Валентине Васильевне. Острота раскаяния миновала, но все мысли теперь были сосредоточены на ней, как на том, что важнее всего, прекраснее и недоступнее.
С Марьей Никаноровной он встречался за завтраком и обедом, но не замечал ее, часто только мычанием отвечая на вопросы. Она же с каждым днем казалась веселее и разговорчивее. Однажды она сказала:
- Егор, ты страшно похудел. Сходи, пожалуйста, к парикмахеру, обрейся и обстриги волосы. И позволь мне пересмотреть твое белье.
- Для чего все это нужно, - ответил Егор Иванович, - я, право, так занят.
- Ты ужасно изводишься, голубчик. Послушайся меня, завтра суббота, побрейся, приведи себя в порядок и пойди к ней.
Он поднял голову и закричал:
- Что? Куда?
Марья Никаноровна побледнела, помолчала и ответила:
- Я помню только наш разговор, твое желание, чтобы я стала тебе другом...
- Каким другом? О чем ты говоришь?
- Я говорю о том, что когда ты придешь и скажешь, что полюбил другую женщину, то я должна быть другом...
Егор Иванович скомкал салфетку, рванул ее, сказал:
- По-твоему, выходит, что я полюбил?
- Да. И ненависть ко мне от этого же. Отчего прямо не сказать, что полюбил...
Егор Иванович скомкал салфетку, рванул ее, сказал:
- Ты с ума сошла? - и, отбросив стул, тяжело вышел из квартиры.
В комнатке у себя, запершись на ключ, он лег ничком на оттоманку и так, в отчаянии, пролежал до ночи.
- Полюбил, полюбил, - повторял он сквозь зубы. Он бы сам не произнес этого страшного сейчас слова. Все эти дни дух его был точно закутан облаками - смутной тревогой. Марья Никаноровна по-всегдашнему ясно и просто все объяснила, точно дело шло о курице с рисом. Но тревога теперь стала грозой. Казалось, полюбить - обречь себя на смертельные муки. Отчего это было так, Егор Иванович не знал. Ему было тяжко и душно, хотелось рвануть себя за волосы, свалиться с этого дивана к чертям...
Он зажег, наконец, лампу; огорченный и приниженный сел к столу, перелистал рукопись, раскрыл было книгу и вдруг, опустив голову в скрещенные на ковровой скатерти руки, проговорил:
- Господи! Как я люблю тебя!
13
С утра перед окнами повисала желтоватая пелена дождя. Егор Иванович глядел на нее, засунув руку под жилет, поближе к сердцу, и думал, что в той стороне, за дождем, за рекой, в конце широкой улицы стоит дом, похожий на городок. Теперь он не понимал, как мог тогда равнодушно войти в этот дом; как мог вообще пропустить столько слов, жестов, улыбок Валентины Васильевны; как у Белокопытова читал целый час, ни разу не оглянувшись. Теперь, казалось, увидеть ее на мгновение - и больше ничего, увидеть - и высшего счастья нет.
Он стискивал рукой лицо и представлял волосы, плечи, руки Валентины Васильевны, но лица ее, глаз и рта уловить не мог. Оно менялось и дрожало, как язык пламени, и, усмехаясь, вновь уходило в туман.
Егор Иванович шагал от окна до двери, затем принимался глядеть на себя в зеркало, трогал пальцем нос и в тоске или с отвращением отворачивался. Так прошло еще несколько дней. Ни работать, ни читать он больше не мог. Тогда он снова стал думать о несчастном письме своем к Валентине Васильевне - и вдруг вспомнил, что не поставил на нем адреса. Открытие это потрясло его, как помилование после приговора к смертной казни. Ясно, почему не было ответа до сих пор; Валентина Васильевна могла даже обидеться, почему он не дал своего адреса и не показывается третью неделю.