Красногрудая птица снегирь - Владимир Ханжин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты решишься на это? Решишься не оплачивать наряды? Не давать людям зарплату?
— А на что решился ты? Думал, что делаешь?
— Ксюша, не балуйся такими вещами! Такие угрозы…
— Я не раз предупреждала: кончай партизанщину. Пеняй на себя. Все, что вы там напроектировали Баконину…
— Не глупи, Ксюша!
— …пойдет в корзину.
— Все пойдет в дело. Все будет реализовано. Очнись! Ты не посмеешь.
— Посмею.
— Есть нод, наконец.
— Еще как посмею.
— А нод?
— Посмею. Посмею, Пирогов, посмею.
Она повторяла в злом отупении «посмею», но хорошо понимала, как ограничена ее власть, пока напротив сидит Веденеев. Невероятно, но даже теперь, когда его не избрали в состав обкома, когда ушли документы на персональную пенсию, он не только не выпускает из рук нити управления хозяйством, но старается еще более цепко держать их. Работает много, как никогда. Зорова уходит домой — он еще у себя, Зорова приходит — он уже у себя. Неужели еще надеется на что-то? Или катастрофическое поглупение? Старческий синдром?.. Или такая ревность, что сладить не может?.. В конце концов ей наплевать, что с ним. Но он мешает. Ей, отделению. Виснет на рукоятках управления. Изжил себя, а цепляется, виснет.
— Уповаешь на Веденеева? Иди к нему! Иди, иди!
— Зачем? Ты сама одумаешься.
— Будет, как я сказала.
— Не будет, Ксюша.
Она сорвалась с кресла и почти выбежала из кабинета. Пирогов слышал, как ее каблучки яростно простучали по приемной, как, шумнув дерматиновой обивкой, будто отклеилась, рванувшись, дверь кабинета нода.
— Я в курсе, Ксения Анатольевна. Баконин звонил мне.
— И согласились! Вы хорошо подумали?
— Чем вы возмущены, Ксения Анатольевна? Непокорностью Пирогова? Или тем, что Баконин пробивает свою идею?
— Послушайте, если ему удастся, у нас заберут путевую машинную станцию, полетит наш график капремонта. Какое тут, к черту, форсирование работ!..
Веденеев сидел, потирая левую сторону груди. Глаза его были тусклы, и весь он выглядел каким-то сникшим.
— Ксения Анатольевна, давайте отложим до завтра.
«Заболел? — Она замерла внутренне. — О-о, как это было бы кстати! Сколько еще пройдет, пока решат твой вопрос? А ты будешь тут цепляться за власть, подпирать подпорками свой престиж. Или будешь надеяться на что-то».
— Никогда знать не знал, как болит сердце. А сейчас вдруг прижало. Поеду-ка домой да вызову врача.
«Хоть бы недельки на три! — молила она. — Хоть бы ты развязал мне руки».
На другой день Веденеев не вышел на работу. Взял бюллетень. Зорова автоматически становилась и. о. начальника отделения. «Перст судьбы», — подытожила она, торжествуя.
Первым обратившим на себя внимание шагом и. о. был приказ о временном отстранении Пирогова от должности. Не сделав этого, Зорова не могла работать, думать, жить.
Потребовались какие-нибудь сутки, чтобы она, отрезвев, поняла, как далеко зашла и как напортила себе. Но дело было сделано. Зато разрублен узел. А главные события все равно будут идти своим ходом.
IIНет, он уже не цеплялся за власть и не силился поддержать свой престиж. И он ни на что не надеялся. Но четверть века он отдавал всего себя отделению. Жизнь! Веденеев слишком ценил это, чтобы распуститься, махнуть на все рукой. Он будет продолжать отдавать себя отделению до последнего момента. Отдавать естественно и просто. И он не унизится до того, чтобы, опередив события, подать заявление об уходе на пенсию. Пусть думают что хотят, он определил свою линию поведения. Собственно, Веденеев не определял ее. Она логично вытекала из всей его жизни и его привязанности, его самой большой, если не единственной, любви — любви к родной «железке». Продолжать работать на полную силу, даже сверх того — до конца. Он слишком ценил в себе жизнь, отданную транспорту — только ему, — чтобы поступать иначе.
…Веденеев сидел в глубоком кресле бабы Клавы. Он и впрямь чувствовал себя неважно и не жалел даже о том, что с ним нет внука, что он не привез к себе его: все знают, у нода бюллетень, а он будет разъезжать с малышом по городу. В другое время Веденеев использовал любую возможность, чтобы побыть с ним. В другое… Малыш растет с матерью. Веденеев отгрохал сыну свадьбу на весь Ручьев, а кончилось тем, что невестка забрала малыша и ушла. И права. Не осудишь. Не больно радостное получилось у Веденеева отцовство. Дочь не удалась наружностью, хандрит, исходит желчью, сын — красавец писаный, но иных достоинств…
Внук, как и дети Веденеева, когда они были маленькими, любил забираться в кресло бабы Клавы, погружаться в его объятия. Правда, он долго ерзал, выбирая местечко среди неровностей. Удивлялся: «Деда, а чего в нем так много пружин?..»
Веденеев был дома один. Сын и дочь на работе, а жена у компаньонки-закройщицы. Жена не состояла закройщицей ни в одном ателье. Прирабатывала. Веденеев протестовал как мог, но во всем, что касалось достатка семьи, жена и дети составляли единый фронт.
Впрочем, она и без поддержки детей гнула бы свое. Не могла даже мысли допустить, чтобы ее семье, и прежде всего ее детям, жилось хуже, чем семьям, и прежде всего — чем детям, братьев Веденеева. Оклад нода уступал генеральскому младшего брата и профессорскому среднего.
Когда-то была мечтательная, даже экзальтированная девочка-студентка; зачитывалась «Сагой о Форсайтах», мнила себя Ирэн, бредила ее аристократизмом. Веденеев благодушно подтрунивал над ней и звал свою Люцию Валентиновну Галлюцинацией Валентиновной. Начитавшись Голсуорси, видела она картины жизни некоего разветвленного, процветающего клана, подобного клану Форсайтов, и себя в центре его на родственных встречах, протекающих в утонченной светской беседе. Родни по мужниной линии у нее действительно получилось много, а вот клан, наподобие форсайтовского, не вышел. Не только потому, что семья младшего Веденеева перебралась из Ручьева в Москву, а семья среднего — в Киев, но и потому, что отношения всех трех невесток не отличались теплотой.
Кресло бабы Клавы приходилось Веденееву так, что он мог положить голову на овальный верх спинки. Был включен электрофон. Играл Большой орган Домского собора. Бах, хоральные прелюдии. Не очень-то слушалось, Веденеев моментами насиловал себя, и все-таки музыка отвлекала. И слава богу, что в доме никого. Не рискуешь услышать, как проедутся сын или дочь по поводу запоздалой отцовской слабости к серьезной музыке. Однажды, когда Веденеев привез из Москвы сразу полсотни пластинок с записями выдающихся исполнителей-инструменталистов, и в их числе пластинки — невероятная удача! — легендарного Казальса, Веденеев услышал шепоток дочери: «Вечер был, сверкали звезды, на дворе маразм крепчал».
Нет, Бах все-таки не шел. Веденеев выключил электрофон. Поставил другую пластинку. Постарался себя настроить: сейчас зазвучит тончайшее кружево музыки Вивальди.
Вот в этот момент и позвонил ему начальник дороги:
— Можешь говорить-то? Ничего?
— Вполне.
— А что врачи? Когда поднять думают? А то тут…
— Если срочное что-нибудь, я готов.
— Ну, не горячись, не горячись! Мировая революция, как говорится, не пострадает. Но понимаешь… — В трубке послышалось знакомое тягучее покашливание, покрякивание. — Как поправишься, приезжай. Понимаешь, чем скорее, тем лучше.
— Что ж, я могу сегодня.
— Прямо уж и сегодня!.. Или ты что, не настолько болен? Вот и я удивился, как мне сказали. Бюллетень-то ты не любитель… Ты о приказе этом, насчет Пирогова, знаешь?
— Не видел. Чей приказ?
Новая пауза. И снова покашливание. Покашливал, покашливал да и в самом деле раскашлялся. Было слышно, как налил воды, как сделал глоток, другой.
— Если без риска для здоровья, то давай, Виталий Степанович, приезжай.
Проводник принес постельное белье, и Веденеев закрылся в купе. Вагон стонал всеми суставами, подпрыгивая на стыках. Старой конструкции мягкий вагон, неистребимо пропахший пылью. Из тех, что ставят в местные затрапезные поезда. Фирменный поезд, проходящий через Ручьев, прибывал в Старомежск в неудобное время. Правда, большинство командиров не считались с этим, предпочитали ехать с удобствами и шиком. Некоторые ноды даже своим салон-вагоном ездили.
Может, Веденеев и рисовался немножко своей неприхотливостью. Самую малость. Скорее даже иначе — он просто уважал себя за нее.
Он любил мерный стук колес, покачивание вагона, голос электровоза, оповещающего: я иду. Любил, когда вагонное окно окатывает дождь или бьет по стеклу снег, а поезд идет, идет, посмеиваясь над непогодой, и в лад с ним затаенно звенит путь… В поезде, случалось, вспомнятся вдруг какие-то зовущие картины. Встанут перед глазами. Хотя бы тот невесть отчего запавший в душу кусочек города, где Веденеев оказался как-то в дождливый день: улица, выходящая к городскому пруду, холодноватый мокрый гранит набережной, кинотеатр в угловом доме и весело бегущие к нему девушки, наверно студентки, в плащах, с открытыми зонтиками; смеющиеся чему-то парочки у входа в кино, а в огромном окне — рекламный щит с названием фильма: «Шербурские зонтики»… Что за Шербур, что за зонтики, о каком неведомом мире рассказывает фильм?.. И когда бывает такой же дождливый день, возникает вдруг острое желание навестить то местечко у озера, испить те же неясные, милые, щемящие сердце ощущения… Почему именно тот кусочек города? Почему именно в дождливый день? А сколько их, таких вот непонятно дорогих, манящих картин тревожит душу? Может, он, Веденеев, рожден непоседой, бродягой, но умеет владеть собой?