Вторая книга - Надежда Мандельштам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мандельштам написал в рецензии на Поисманса[410], что романтики не знали жизни, а декаденты (Поисманс) знали. Поэма, порождение романтизма, скользит по жизни и потому не содержит жизнеутверждающего начала. В лирической поэзии, главная тема которой становление личности, всегда есть жизнеутверждающее начало. Обретая себя, личность познает себя и свое место в жизни. Для романтика смерть - незаслуженная обида. Для того, кто нашел свое место в жизни, исполненной смысла, смерть - последний творческий акт. Я думаю, что приятие жизни во всей ее сложности, со всей ее бедой и горем, в сознании, что через текущую жизнь познается иная, а через творение Творец, то есть в жизнеутверждении, заключается очистительная сила лирики. Для меня лирика - большая форма по сравнению с поэмой. Поэма - большая стихо-творная форма только в количественном смысле: в ней много строчек.
XII. Черновик
"Поэма без героя" сопоставима с "Шумом времени". Обе вещи появились благодаря одинаковому психическому импульсу. И ту и другую можно определить как поиски утраченного времени, в котором находится ключ к настоящему. Для Ахматовой это еще и последний взгляд "на красные башни родного Содома"[411], и от такого взгляда удержаться почти невозможно, хотя известно, какова расплата за нарушение запрета. Мандельштам утверждал, что память его работает "не над воспроизведением, а над отстранением прошлого". В какой-то степени это могла бы сказать и Ахматова, но, отстраняя прошлое, видишь его с непереносимой яркостью и выпуклостью. "Шум времени" - рассказ о прошлом. Оно уже не существует, но, воскресая в памяти, полно конкретности и до боли яркого виденья людей и вещей, чем-то символизировавших время: концертное безумие, репетитор, еврейская квартира с запахом кожи и кресло "тише едешь, дальше будешь", парады на Марсовом поле и эсеровская семья Синани... В "Шуме времени" Мандельштам искал ответа на мучившие его вопросы, в частности, первым встает вопрос: откуда взялась отчужденность от текущего времени? "Шум времени" стоит между стихотворениями "Век" и "1 января 1924" - книга в основном написана в 23 году в Гаспре, когда изоляция еще была добровольной. Подспудная тема в прозе скрыта, но она та же, что в стихах. Именно к прикрытости и затушеванности основной темы и личной в ней заинтере-сованности Мандельштама относится фраза о том, что память его враждебна всему личному. Там, где назад оглядываются любовно, все выглядит идиллично, но никакая идиллия Мандель-штаму не свойственна. Ирония тоже ему чужда, а ведь она часто маскирует идиллию. У него жесткий и трезвый взгляд, который создает видимость бесстрастия, но тем не менее "Шум времени" глубоко личная книга, хотя автор не говорит о своей заинтересованности в каждой из выдвинутых тем.
Мандельштам формировался в двойственном мире еврейской квартиры и обреченного Петербурга, в городе, "знакомом до слез". В Тенишевском училище - первая литературная встреча и первое приобщение к поэзии. Там же революционный воздух и подготовка к будущему. Главное в детстве - мать и музыка, архитектура города. Богатство впечатлений и общий сумбур. В противоположность Ахматовой он не боялся показывать сумбур, в котором рос и жил. Ахматова никогда не возвращалась к своему детству и станов-лению. Она отрезала ранние годы, потому что в них ничего идиллического не было, а был ничуть не меньший сумбур, чем у Мандельштама. Однажды в Ташкенте мы говорили об этом сумбуре, и я сказала: "Значит, и у вас есть это чувство разночинства, что у Мандельштама". Она страшно огорчилась - ей ни за что не хотелось признать себя разночинцем. Ее тянуло в круг повыше, где сумбур скрыт благородными покровами. Свою жизнь она как будто начинала с возвращения в Царское Село женой Гумилева, а скорее, даже с разрыва с Гумилевым. У нее была тенденция сглаживать разрывы и сумбур прошлого, у Мандельштама, раскрывая, - изжи-вать их. (Мне иногда кажется, что ее отношения с дочерью Пунина обусловлены именно этой потребностью - смягчить прошлое, облечь его в умилительную рамку: падчерица, к которой относятся как к дочери. Из этого ничего не вышло, кроме абсолютного безобразия, и оно вылеза-ло из всех щелей еще при жизни Ахматовой, о чем нам приходилось нередко с ней говорить.)
"Шум времени" - взгляд на то, что безвозвратно прошло, и Мандельштам находит себя ребенком на улицах и концертах рухнувшей жизни. Итоги событий подведены в том же "Шуме времени", в главке о сомнамбулическом ландшафте полковника Цыгальского, где светлый и трогательный человек с глазами, "светившимися агатовой чернотой, женской добротой", противопоставлен сотникам, "пахнущим собакой и волком", из породы людей "с детскими и опасно пустыми глазами", на которых возможность безнаказанного убийства, развязанного гражданской войной, действует, "как свежая нарзанная ванна". Эта порода нашла себе прекрас-ное применение в нашей жизни - время работало ей на пользу. Не случайно во сне полковника Цыгальского тонет то, что он называл "бармами закона", а на месте России образовался провал, и Черное море надвинулось до самой Невы.
Это тот самый Цыгальский, который спас Мандельштама из врангелевской тюрьмы: там ничего не стоило повесить человека, даже не моргнув. Жестокость и одичание всегда сопут-ствуют гражданским войнам и отзываются на много поколений вперед.
В том же "Шуме времени" подведены итоги символистическому прошлому литературы, которое вызывало ассоциацию с "Пиром во время чумы". Литература ощущала себя родовитой и барственной. "За широко раздвинутым столом сидели гости с Вальсингамом. Стол облетала произносимая всегда, казалось, в последний раз просьба: "Спой, Мэри", мучительная просьба последнего пира..." С начала тридцатых годов, а вернее, с первых дней революции, с небольшим перерывом во второй половине двадцатых годов, вплоть до раскулачиванья, нас преследовало чувство, что все, что мы делаем, делается в последний раз и больше никогда не повторится. Каждая поездка на юг была последней, каждая пирушка была последней, каждое новое платье и каждый поцелуй. Особенно остро это чувство проявлялось по отношению к стихам. Художника всегда преследует ощущение, что любая вещь - последняя и другой уже не будет. Нормальное отношение художника удесятерялось тем, что мы всегда стояли на краю и ждали внезапного конца. В начале тридцатых годов Мандельштам разбудил меня ночью и сказал: "Теперь каждое стихотворение пишется так, будто завтра смерть". Иногда он напоминал мне об этой фразе: "Помнишь, как теперь со стихами..." Не потому ли нам было так хорошо вместе, что жизнь всегда шла на пороге смерти и конца. Личная смерть только предваряла общий конец. "По мере приближения конца Истории являются на маковках Святой Церкви[412] новые, доселе почти невиданные, розовые лучи грядущего Дня Немеркнущего", - прочла я в одной прекрасной книге, посвященной одному из рано погибших, который сказал эти слова. В этой же книге я нашла молитву двоих, которую, к несчастью, мы не знали: "Господи Боже мой, Иисус Христос. Ты пречистыми устами Своими сказал: "Когда двое на земле согласятся просить о всяком деле, - дано будет им Отцом Моим Небесным, ибо где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди их". Непрелож-ны Твои слова, Господи, милосердие Твое бесприкладно и человеколюбию Твоему нет конца. Молим Тя, Боже наш, дари нам, Осипу и Надежде, согласившимся просить Тя о Встрече. Но обаче не так, как мы хотим, а как Ты, Господи. Да будет во всем воля Твоя. Аминь". Это теперь моя молитва, потому что я и сейчас не одна, а вдвоем с Мандельштамом. Он написал мне правду: "Любимого никто не отнимет"[413].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});