Городок в табакерке (сборник) - Владимир Одоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что ж, – думает он, – довольно я на свете пожил, поработал, испытал и горе и радость, пил и горькую и сладкую росу, пощеголял я шубкой, дружился с цветками; не век же ползать по-пустому на земле; пора быть чем-нибудь лучше».
Он спустился с листка, протянулся мимо блестящей капли росы, вспомнил, как ее струйки веселили его, малютку, и пополз далее в чащу зелени. Он стал искать тенистого, скромного места, удаленного от шума и света; нашел его, приютился и начал важную работу в своей жизни. Когда Лизанька с Мишей отыскали своего червячка, они очень удивились, что их старый знакомый ничего не ел и не пил и целые часы беспрестанно трудился над своим делом. В чем же была работа червячка? Эта работа была важная, любезные дети: червячок готовился умереть и строил себе могилку!
Долго трудился над ней; наконец скинул с себя свою узорчатую шубку, примолвив: «Там в ней не будет нужды», и заснул сном спокойным. Не стало червячка, лишь на листке качались его безжизненный гробок и свернутая в комок шубка.
Но недолго спал червячок!
Вдруг он чувствует – забилось в нем новое сердце, маленькие ножки пробились из-под брюшка и на спинке что-то зашевелилось; еще минута – и распалась его могилка. Червячок смотрит: он уже не червяк; ему не надобно ползать по земле и цепляться за листки; развились у него большие, радужные крылья, он жив, свободен; он гордо поднимается на воздух.
Так бывает не с одним червячком, любезные дети. Нередко видите вы, что тот, с которым вы вместе резвились и играли на мягком лугу, завтра лежит бледный, бездыханный; над ним плачут родные, друзья, и он не может им улыбнуться; его кладут в сырую могилку, и вашего друга как не бывало! Но не верьте! Ваш друг не умер; раскрывается его могила – и он, невидимо для нас, в образе светлого ангела возлетает на небо.
Древние заметили это сходство между превращением бабочки и бессмертием человека и потому на своих картинах и статуях изображали человека с бабочкиными крыльями – для того, чтобы люди не забывали, что они, проживши свой век, испытав горе и радость, снова, как бабочка, возвратятся в новую жизнь и что смерть есть только перемена одежды. Так, может быть, встретите вы изображение Платона, мудреца древности, с бабочкиными крыльями; его изображали так, потому что он красноречивее других говорил о бессмертии души и о жизни после смерти.
Житель Афонской горы
На Афонской горе жил ученый, благочестивый муж. Смолоду он научился разным наукам, знал целебную силу трав и кореньев. Часто он ходил по хижинам бедных людей, лечил больных, утешал умирающих. И были ему от всех любовь и почет.
Однажды ту страну посетила страшная зараза – чума моровая. Люди заболевали, и многие умирали; во всех хижинах были больные, и отовсюду посылали за добрым и ученым лекарем, чтобы пришел он утешить и помочь страждущим.
Без устали ходил по больным добрый лекарь и раздавал лекарства. Иногда, когда мог захватить болезнь вовремя, он вылечивал; но чаще беспечные люди присылали за лекарем тогда, когда уже больной был при последнем издыхании, когда уж никакие лекарства помочь не могут, а неразумные люди упрекали и бранили доброго лекаря, как будто он был виноват в их беспечности.
Эти упреки оскорбляли доброго лекаря; изнемог он и от усталости, и пришло ему на мысль:
«Зачем тружусь я для людей, да еще неблагодарных? Зачем я жертвую собою для неразумных, которые не считают, кому я помог моим лекарством, а только жалуются, что я не вылечиваю полумертвых? Зачем я подвергаю себя опасности заразиться от больных, мне вовсе чужих? Останусь я спокойно на горе; чума сюда не заходит, а там внизу пусть заболевают неразумные; мне дела нет: их вина!»
С этими мыслями он пошел на гору. Вдруг видит он: невдалеке растет прекрасный цветок, и такой он красивый, и такой от него запах.
«Вот, – подумал лекарь, – и цветок меня тому же научает: растет он здесь на горе, красуется, и ни до кого ему нет дела; ему здесь хорошо, ветерок повевает, солнышко греет, роса обливает, и растет он здесь никому другому, а только себе на радость. Так буду и я жить, думать только о себе, а о других не заботиться».
Между тем он наклонился над цветком, чтобы лучше разглядеть. Смотрит: внутри цветка – мертвая пчела. Собирая мед и цветочную пыль, она ослабела, прилипла к цветку и замерла. Лекарь посмотрел, подумал, и краска стыда выступила у него на лице.
– Боже! – сказал он. – Прости моему унынию и неразумию! По Твоей воле набрел я на этот цветок, чтобы простое насекомое пристыдило меня. Для кого трудилась эта пчела, для кого собирала мед? Не для себя, а для других. Так же, как и мне, ей никто не скажет спасибо; так же, как и меня, ее всякий гнал, а между тем она все трудилась и на труд свою жизнь положила. Прости, Господи, моему унынию и неразумию. Умудри и меня, как Ты умудрил пчелу-медоносицу!
И снова начал лекарь собирать целебные травы, и снова до пота лица стал ходить по хижинам и помогать больным, утешать умирающих.
Сиротинка
У обгоревшей избы сидела, подгорюнясь, восьмилетняя сиротинка. Вчера Божий гнев посетил ее мачеху; ни с того ни с сего показался огонь из подполицы, пополз по бревнам, выглянул в волоковое окошко, охватил соломенную крышку – да и выжег все без остатка; едва домашние успели выскочить да кое-что хлама повынести; собирались и миряне с соседних домов; смотрели и дивовались, что горит изба, словно свечка перед иконою; иные смекали, что если б не затишь, то несдобровать бы и целой деревне. Ночью навалился снег и прикрыл пожарище; лишь торчали черные головни между сугробами да задымленная печка. Утром взошло солнце: тихо смотрело оно сквозь алый туман и на пожарище, и на сиротинку; золотые искорки мелькали в воздухе; дым из труб низко тянулся между кровлями; тяжелые возы скрипели по застылому снегу; колокольчик то звонко раздавался, то замолкал в далекой степи…
По дороге бежал мальчик лет двенадцати, спустив рукава у рубашонки и похлопывая кулаками от холода.
– Бог помощь, Настя! – сказал он, поравнявшись с пожарищем.
– Спасибо, Никитка! – отвечала Настя печально.
– А мачеха где?
– Пошла милостыньку сбирать.
– А ты же что?
– А мне вот велела за хламом смотреть…
– А била мачеха больно?
– Нет, сегодня еще не била…
– А вчера била?
– Вчера била…
– А за что?
– Известно, за дело: не будь голодна…
– Эвося! Голод-та не свой брат… Вот батька твой не таков был; бывало, и меня пряником кормил… Эка! Посадила девку… Ты смотри, рук-то не озноби…
– Нет, пока еще солнышко греет… а вот как зайдет, так и не знаю, что будет; вчера хоть у пожарища согрелись…
– А ты знаешь… хоть к нам приходи отогреться… право, приходи… матка слова не скажет… Ге, ге! Гнедко-то уплелся, и не догнать его… Так, слышишь ты, приходи отогреться: у нас печка широкая…
Но Настя не пришла отогреваться; куда она девалась, Бог знает. Говорили, что той порой у постоялого двора остановилась колымага, что вышла из нее какая-то боярыня, что увидела она Настю, что потом послали и за мачехой, и за сотским, что боярыня с ними долго толковала, а потом Настю усадили в колымагу. А куда Настю увезли и зачем увезли, Никитка ни от кого не мог добиться; лишь мачеха, всхлипывая, говорила, что у ней по Насте сердце болит, а миряне поднимали ее на смех и толковали, что она от барыни денежки неплаканые получила.
С тех пор прошло года четыре и больше. Одряхлела, обессилела Настина мачеха, с горя ли, с огневицы ли, что к ней припала; уж ходить ей стало невмочь. Однако собралась с силами, пошла с поклоном к пономарю, и написал он ей грамотку к Насте о том, что-де пора ей домой воротиться, ее, старую, приберечь, за нее по миру побродить, как умрет – похоронить да за упокой души поминать. Шли тогда парни в Питер, взялись ту грамотку передать и месяцев через шесть в самом деле передали ее Насте.
Воротилась сиротинка в деревню, но уж мачехи не застала: преставилась горемычная. Но Настя не захотела жить мирским подаянием; она приютилась у дальней тетки – старушки доброй и не одинокой. Начала Настя с того, что то сыну рубашку сошьет, то дочери, а не то выстирает, да и маленьких детей то обмоет, то вычешет, то тетке к празднику ширинку вышьет. В деревне долго смеялись над сиротинкой, что она одета не по-нашенски, а ей, бедной, и перемениться было нечем; посмеялись, посмеялись, а потом попривыкли; а когда узнали про ее рукодельство, то к ней же стали приходить: кому рубашку выкроить, кому повязку вынизать, кому плат обрубить. Дошла весть о том и в соседние деревни, и в боярские домы, так что у Насти в работе и тонина завелась, и вышивала она для барышень оборки гладью и решеткою – всему свету на удивление. Вот – сперва гроши, потом гривны, ино место и рубли начали перепадать к сиротинке, и стала она тетке не в тягость, а в подмогу.