Городок в табакерке (сборник) - Владимир Одоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришло лето. В ясную погоду Настя выходила с работой на луг, что у погоста, и садилась под дубом; тут ни с того ни с сего начали к ней собираться ребятишки, сперва на нее поглазеть, а там и на то, что у нее за рукоделие. Настя никого прочь не отгоняла, а, напротив, еще сзывала; и с каждым днем все больше и больше вокруг нее ребятишек набиралось. Иногда, по старой памяти, приходил сюда и Никитка; уперев руки в боки и выпучив глаза, он смотрел с удивлением на Настино рукоделье, прислушивался, о чем она толковала, и старался понять, где она так навострилась.
В то время поступил в село новый священник. Часто сиживал он у окна, с книгой в руке, а иногда поглядывал и на луг, где собирались ребятишки вокруг Насти. Детский говор так и рассыпался у открытого окошка.
– Эх! Матреша, – говорила Настя одной девочке, – рубашонка-то у тебя разодралась, что бы тебе зачинить?
– И рада бы зачинить, – отвечала Матреша, – да иголки нет.
– Вот тебе иголка! – сказала девочка постарше.
– А у тебя, Соня, откуда иголка взялась? – спросила Настя.
– Я у невестки взяла.
– Что ж, она тебе сама дала?
– Нет, куда! Она бы не дала, я сама взяла.
– Нехорошо, Соня!
– Ничего, у нее ведь много иголок, да и сама она на жнитво ушла, до вечера домой не придет, ни за что не узнает.
– Хорошо, – отвечала Настя, – невестка-то не узнает, да другой кто-нибудь узнает… Ну, кто мне скажет: кто такой все видит и знает, что мы делаем?
– Бог все видит и знает! – отвечало несколько тоненьких голосов.
– Так видишь ли, Соня, – продолжала Настя, – Бог-то и видел, что ты украла чужое добро. Поди же, поди поскорее, отнеси иголку туда, откуда взяла, а я пока с Матрешей своей поделюсь.
Соня покраснела, надулась, однако побежала в избу, через минуту опять возвратилась и сердито присела к кружку боком.
Между тем Настя всем дала работу: кому нитки мотать, кому веревку плести, кому чулок вязать.
– А не рассказать ли вам сказочку, – сказала Настя.
– Да, сказочку, сказочку! – пролепетали дети.
– Ну-ка, посмотрим, – сказал Никитка, – мастерица ль ты сказки рассказывать, даром что ты на все руки.
– А вот, послушай, – отвечала Настя, – да только, чур, не перерывать! Видишь ты, в одной деревне, недалеко отсюда, жил-был мальчик по имени Игнатий. Отец его, Прокофий, ходил в город в заработку да и Игнату почасту водил с собой. В городе Игната приглянулся купцу. «Оставь у меня малого-то, – говорил он Прокофью, – я его буду одевать, обувать и кормить, да еще выучу его, так что он, пожалуй, когда придет пора-время, и сам купцом станет». Прокофий подумал, подумал про свою бедность да бездомство и согласился. С тех пор жил Игната в городе, в большом доме и каждый день был обут, одет и накормлен. И что ему купец ни поручал, Игната все честно исполнял: и всякие товары, а ино место и деньги носил, и никогда его купец ни в чем дурном не замечал. Раз принесли купцу целый мешок серебряных гривенничков да пятачков, сроду Игната не видывал столько денег, и долго он любовался, смотря, как купец звенел по столу гривенничками и расставлял их в кучки, чтобы лучше счесть. Вот купец счел деньги, ссыпал их снова в мешок, мешок положил в сундук, запер и вышел вон со двора. Игната, глядь, ан на столе остался один пятачок, да такой хорошенький, новенький! Хотел было Игната закричать купцу, что пятачок забыл, да остановился, а остановившись, позадумался; а как позадумался, то на душе у него как будто кто и заговорил: ведь у купца целый мешок пятачков, что ему в одном? Да и не заметит он, а тебе пригодится. Прислушался Игната к лукавой своей речи да и положил пятачок в карман. Купец и подлинно не заметил, а Игната купил пряник на пятачок, а как съел пряник, еще захотелось. Улучив время, он у купца уже не пятачок, а целый рубль украл. И рубля стало ненадолго. С тех пор напала на Игнату тоска по деньгам; только и думал о том, как бы деньги стянуть. Сперва он крал по рублям, потом украл десять рублей, а потом все больше и больше: да однажды, говорят, столько денег у купца стянул, что и не счесть. Что ж вышло? Вот видели вы ономедни: вели по деревне колодников в цепях, в кандалах, и Игната с ними был – тоже колодник! И говорил он мне: «Ах, Настя, Настя! Пятачок меня погубил! С пятачка я начал, да вот до чего дошел!»
Дети слушали молча, разинув рты, как вдруг Соня залилась слезами, бросилась на шею к Насте и проговорила:
– Я отнесла иголку… я вперед не буду брать иголок у невестки.
– Хорошо сделала, – отвечала Настя, поцеловав ее. – Ну, полно, полно: что было, то прошло; вперед не делай.
Никитка повесил голову и крепко призадумался, потом подошел к Насте, отвел ее в сторону и сказал, запинаясь:
– А за что же, Настя, ты меня-то обижаешь? Ведь я только подумал, а красть не крал, право слово, не крал.
– А таки подумал? – отвечала удивленная Настя, улыбаясь.
– И не раз подумал, смотря, как отец деньги считает… Посмотрю я на тебя, Настя, никак, ты колдунья!
– Колдунья не колдунья, а неспроста.
– Я и сам смекнул, что неспроста: как ты заговорила, так инда дрожь проняла и слеза пробила… так что теперь и думать не хочу…
– Смотри ж и не думай, а то опять узнаю.
– Нет, право слово, вот тебе Господь Бог, я думать брошу…
Между тем дети притихли. Настя обернулась к ним, ударив в ладоши, затянула песню, и все дети, став один за другим, принялись подтягивать ей всем хором и, ударяя в ладоши, мерным шагом ходили вокруг Насти, смеясь и ободряя друг друга, а за ними и Никитка туда же.
Священник с удивлением смотрел на эту необыкновенную в наших селах картину. Наконец он подозвал Настю к себе.
– Скажи мне, что ты делаешь с детьми? – спросил он.
– Да ничего, – отвечала Настя. – Учу их рукоделью, песни петь, молитвы читать.
– Доброе дело! – возразил священник. – И дети с тобой не скучают?
– Не знаю, может быть, им было бы веселее в деревне бегать, собак бить, да там, на конце, под елкою, слушать, как мужики песни орут и бранятся.
– Да отчего же они не убегут туда?
– Кажется, оттого, что им некогда: здесь им вокруг меня много работы: то одно, то другое. Когда замечу, что одно надоест, примусь их потешать чем другим: они как-то и позабудут и о собаках, и об елке, а время между тем идет да идет…
Священник задумался.
– Да кто же тебя-то этому научил? – спросил он наконец.
– Я и сама не знаю, батюшка, – отвечала Настя, – как я этому научилась. Жизнь моя уж такая была Божьим промышлением. Видите, я из здешней же деревни; не было у меня ни отца, ни матери, а жила я при мачехе, оттого и пошло мне прозвище: Сиротинка. Раз ехала здесь одна барыня; мы в ту пору погорели; лицо ли ей мое приглянулось, так ли она над нами сжалилась, только дала она мачехе денег, а меня увезла в Питер, к себе в дом. На первых порах приводили меня к ней в хоромы, показывали меня гостям и лакомили, да велела она приходить к ней каждый день, чтобы обо мне не забыть. Только потом барыне стало как-то некогда: приду к ней, то она едет, то уехала со двора, то одевается, то гостей принимает. Тем временем жила я у ней во дворе между чужими: грустна и темна была моя жизнь. Бывало, не только меня никто не приголубит, а иногда целый день и не накормят; и уж доставалось мне, горемычной, от слуг в барском доме: только и видела, что толчки, только и слышала, что зовут меня дармоедкой; говорили, что барыня взяла меня, да сама не знает зачем. Приходилось мне невтерпеж. Однажды, проголодав целый день, поплелась я в барские хоромы и просила усильно, чтобы меня к барыне допустили. Как наконец доложили ей обо мне, я сквозь двери услышала, что барыня прогневалась и вскрикнула: «Ах, как она мне надоела!.. Не до нее мне теперь… Скажи, что после…» Я вся так и обомлела. Не понимала я тогда, что со мной творится; знала только, что некуда мне головы приклонить. Часто хотелось до деревни добраться, чтобы по крайней мере с своими быть, хоть опять к мачехе, но как за это приняться – не знала. И была я все это время будто во сне и, как собачонка, лишь искала, где бы поесть да как бы на печке погреться да от побоев укрыться. Однажды ключница взяла меня за руку и говорит: «Ну, пойдем-ка, нашли тебе место, не век тебе баклуши бить, вот я тебя в школу отведу, в ученье, там тебя каждый день сечь будут, забудешь день-деньской есть просить да съестное красть».
Я испугалась, затряслась всем телом, а делать было нечего, поплелась я за ключницей, думая, что тут и смерть моя будет. И теперь об этой минуте без ужаса вспомнить не могу. Пришли мы в какой-то дом, был он недалеко, вхожу – вижу: пропасть детей, моих же лет, сидят все рядышком на скамейках; и жутко и страшно мне стало. Но вот подошла ко мне какая-то женщина: ключница поговорила с ней о чем-то, чего я не поняла, поговорила и ушла. Оставшись одна, я еще больше испугалась, но незнакомая женщина, которая, как я узнала после, называлась смотрительницею, приласкала меня, вычесала, вымыла, дала мне сбитню и потом посадила на скамейку между другими детьми. Дети пели песни, играли, бегали, ходили мерным шагом, но все это мне казалось страшно, все я дичилась, все сидела поодаль и только того и ждала, скоро ли меня сечь станут: одно это я и понимала; но, однако ж, меня не высекли, а еще накормили. К вечеру смотрительница опять меня приласкала, отпустила домой и велела на другой день приходить пораньше. До дома, как я вам сказывала, было недалеко: всего двора через два. Хоть меня в школе и не секли, но я очень обрадовалась, что отпустили домой, прибежала я опрометью, нашла свой уголок, свернулась в клубок, крепко заснула и проспала бы до обедни, если бы повариха не выдернула из-под меня войлока и не толкнула ногою. «Убирайся ты отсюда в школу, – сказала она, – и без тебя тут тесно». Не знаю, зачем поварихе хотелось меня выгнать, а сдается мне, что у ней в это время было на уме что-то недоброе и что я ей в чем-то мешала.