Символ веры - Гелий Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но неужели все дело в самодержавии, дворянах, купцах и священниках? И когда им на смену придут иные — у них еще нет названия, — все изменится? И труд станет свободным и радостным, а жизнь — счастливой, и дети здоровыми, и взгляд у них ясным, и понесут они с базара Белинского и Гоголя? «В царство свободы дорогу грудью проложим себе!»
Отец и Вера часто повторяют (словно заклинание): все дело в экономических и политических отношениях людей. Политическая и социальная революция перераспределит материальные блага (меня охватывает тоска и хочется спать), хозяева исчезнут, хозяином станет народ. Я их спрашиваю: «Все?» Они отвечают: «Все. И тогда потребности одного станут законом для всех. Потребности же всех, общества в целом, будут уважаться и индивидом тоже. И наступит всеобщая гармония».
Красивое построение. Если его перенести в жизнь — наступит не гармония, а бессмыслица. Потому что у человека есть душа. И дух. А вот с этим отец и Вера не согласны. Дух они понимают как сумму Шекспира и Маркса, душу же отрицают совсем. А я не могу ее отрицать, потому что знаю: она есть. У меня уверенность в невидимом.
…Въехали в деревню. «Воо-он к тому дому», — приказал мой новый знакомый. Городской особняк с признаками деревенской избы, на крыльце здоровенная баба с красным, как свекла, лицом, ей пятьдесят на вид, она самым непристойным образом пьяна. «А-аа… Алексей Александрович, барин, каким ветром надуло? Извиняйте, в дом не зову, потому — отменено. Все отменено». Покачнулась, улыбается бессмысленно. Все отменено… Нормальные, людские отношения, улыбки и радость. «Кто не с нами — тот против нас». Как я несчастна… «Вы с кем?» — «Я с белыми. А вы?» — «Я с красными. И потому мы принуждены вас расстрелять…» Был Менделеев, был Блок. Теперь будет гений Демьян Бедный. Вера сейчас сказала бы, что я «отъявленная контрреволюционерка». Нет. Я — за революцию. За то, чтобы не было черных лиц на ВИЗе и все дети доживали до старости. А не один из ста. И все были сыты. Но ведь сытость — не главное. Как часто приводит она к исчезновению духа. Голодный художник — гений. Сытый — куртизан. Гёте — исключение. А Толстой всегда жил трудно — дело ведь не в кофе и бифштексах. Потому что не хлебом единым сыт человек, зачем же отменять эту непреложную истину?
— Фефа где? — Он взял меня за руку и повел к дверям. — Ты, — это Петру, — останься здесь. А ты, — это мужику, — можешь ехать.
Она выкатила глаза: «Не дури, барин, накличешь беду». — «Ксантиппа, кажется? Чаю и перекусить. Петру вынеси на крыльцо». — «Не могу, барин. Сразу, значит, надо того. Ехать. В Совет. Докладывать: барин возвернулся. Чтоб опять же — того. В каталажку. Вас то ись».
От ее вычурной речи у меня начало мелькать в глазах. Он подвинул стул красного дерева: «Садитесь. — Повернулся к ней. — Что с домом?» — «Спалили, — она злорадно развела руками. — Сколько ты кровь нашу сосал! Твой прадед еще при Петре здесь завод поставил? Тут почитай вся земля в наших костях! И оттого я топ-топ в комбед с сообщением: возвернулся тот, кого вы, то ись, — они, ждете». — «Я приказал чаю и перекусить». Он усмехнулся и кольнул меня взглядом, и я услышала, хотя он ни слова не произнес: «Ну? Как вам революция, дорогой товарищ?»
Это не революция. Это пена. Но ему так легче. Пусть. У него ясные голубые глаза, синие даже, и черные волосы — это признак породы, так утверждал Печорин, и он, кажется, прав…
«Как революция?» — спрашивает он… Не знаю. Я никогда не думала, что мое сходство с Великой княжной сыграет со мной такую нелепую шутку. Летом 17-го я поехала по заданию организации в Нижний Тагил — читать лекцию о Демидовых. В городе было неспокойно, меня встречал у поезда рабочий — невысокий, прилично одетый, он сразу начал смотреть на меня во все глаза и не скрывал этого. «У вас странный взгляд», — сказала я ему. «Это оттого, что у вас странное лицо», — ответил он. Выяснилось, что я похожа на Марию Николаевну Романову, Великую княжну. «Да ведь это ваше соображение». — «Не знаю. Вы — как стрела желания с другого берега. Красиво сказано? Это немецкий философ Ницше…»
Стыдно быть похожей на кого-то из проклятой романовской шайки (вот — прилипли слова, стереотип, я уже и не могу по-другому!), но вспыхнули щеки от радостного возбуждения: мне никто и никогда не говорил таких слов… Я закончила свои дела, он проводил меня на станцию, был молчалив и робок, боялся поднять глаза. Я тоже молчала.
Через полгода я увидела его у входа в библиотеку, он покраснел и протянул руку: «Ребята просят продолжить. Мы ведь крепостные Демидовых из рода в род, всем интересно. Что читаете?» — «Трубецкого. „Смысл жизни“». — «Это поповщина. Мир все же материален». — «Не знаю».
Я и в самом деле не знаю этого. Вот, только что едва не погибла. Разве это простое совпадение? Сказано у Маркса: там, где на поверхности выступает игра случайностей, — там она все равно подчинена внутренним скрытым законам. Мы живем в детерминированном мире.
У него были грустные глаза, и мне показалось… Бог с ним. Это не важно. Он проводил меня до дома и рассказал про свою жизнь. Хочет стать интеллигентом. Страстно декламирует Петра Алексеева: «Интеллигенция одна неразлучно пойдет с нами до тех пор, пока подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!» Хороший, наивный Пытин. Вот, вспомнила фамилию, надо же…
— … Что плохого увидели вы в революции? (Он в чем-то прав: мы всегда мечтали о будущем, оно выглядело лучезарным: не будет охранки и полиции, все будут сыты, в семье воцарятся дружеские отношения равных, талант будет признан — мы говорили об этом ночи напролет. Новое и светлое неизбежно движется на смену старому и отжившему — как просто все! Это старое разложилось. Его труп остается только похоронить, таким образом все оправ дано. Но никто и никогда не спросил себя и других, какова будет нравственная и человеческая цена…)
— Это очевидно: погромы, гибель культуры, разложение общества.
— Погромы были и при царе (он снова прав, но я обязана, обязана защищать то, во что верили папа и Вера!).
— Тогда громили евреев, сейчас — всех.
— Ошибаетесь, только меньшинство. Власть имущее меньшинство (неотразимый довод, ему нечего возразить. Так и есть…).
— Давайте пить чай…
— Давайте.
Эту женщину зовут, как жену Сократа. Ксантиппа погубила талант. Сейчас она бросает в печь книги в кожаных переплетах, они вспыхивают с сухим треском, словно порох, неужели, кроме книг, нечего жечь? Подняла с пола одну и раскрыла: Еврипид, «Ифигения», «Уже из дома осужденные выходят…» Как странно, Господи… Жертва, которая потом станет палачом, какое страшное пророчество…
— У вас нет дров?
— Березовые, — Ксантиппа взглянула с осуждающим недоумением. — Они сухие, пригодятся зимой. А этого добра… — она махнула рукой лениво и пренебрежительно, — Фефа наволокла четыре полных воза!
— Оставьте ее. — Он подошел ко мне, взял книгу и бросил в огонь. — Это больше не нужно. И не стоит убеждать меня, что восставший народ непременно произведет собственных Платонов и Ньютонов, а Ломоносовы пойдут косяком. — Улыбнулся: — Когда христиан гнали и убивали — у них была горизонтальная иерархия: по уму и таланту. А когда религия стала господствующей — куда что девалось… Патриарх, митрополит, епископ — и так до сельского батюшки. Я к тому, что вы, сторонники коммуны, придя к власти, чины и звания введете похлеще, чем в петровской табели о рангах. Только вот знать о ней вы уже ничего не будете. За ненадобностью. — Он замолчал, обхватив тонкими пальцами выщербленную чашку, потом взглянул — тоскливо и обреченно. — Это моя библиотека. Предки собирали ее со времен Алексея Михайловича. «Рвитесь на лошади в Божий дом, перепивайтесь кровавым пойлом!» — ваше время, не так ли?
Я, наверное, многого не знаю — и не понимаю еще больше. Папа и Вера, где вы и что с вами… Мне не хватает вас, мне нужен ваш совет, ваши безошибочные слова и доводы, потому что у меня их больше нет. Тому, что я сейчас скажу, он не поверит, и это ужасно… «Послушайте, революция пришла потому, что вы — от Алексея Михайловича, или даже еще раньше — губили и мучили свой собственный народ. Разве не так? Разве ваша безумная роскошь — не на костях и не на крови? Разве не последними в мире отказались вы от рабов? Разве думали вы, что миллионы мужиков под вами — не хуже вас? Вы всегда были эгоистами, увы…» — «Были. Всегда. Вы правы. Но вы хотите единым махом переделать все. Вспомните Пушкина, да и не только его. Постепенно. Неторопливо. Понимаете? Человек не может заснуть дворянином, а проснуться пролетарием. Я монархист. Убежденный. Я буду драться за возвращение легитимного[12] монарха. Но я понимаю, что последнее царствование не должно повториться буквально. Новый государь и новые мысли — только тогда — новая Россия, другой путь. Вы должны знать: при любых словах и любых лозунгах Россия рано или поздно придет к монархическому началу. Скрытому. Извращенному. Но — придет».