Проездом - Петр Боборыкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не сладко, очень не сладко, — выговорил Бедров, — потому-то и нужно быть на своем посту. Нельзя дезертировать, нельзя!.. Как бы ни было пленительно под голубым небом, где зреют апельсины… Абсентеистом[48] нашему брату уже поздно быть!
— Вы меня осуждаете за то, что я так долго находился в бегах?
— Не осуждаю, а скорблю…
— Не на службу же поступать! — вырвалось у Стягина.
— А почему же нет? Можно и без вицмундира быть на службе. И здесь, в городе, и в деревне каждый не опустившийся человек приобретает тройную цену… Хам торжествует. И вы, господа, добровольно уступаете ему место. В уезде можно и в сословной должности делать массу добра!
Не раз слыхал Стягин точно такие же речи и был к ним глух. Он оправдывал свое нежелание оставаться дома — бесплодностью единичных усилий и благих намерений, не хотел мириться с неурядицей, дичью, скукой и преснотой деревенской жизни; в Москве не умел выбрать себе дела, находил дворянское общество невыносимым, городские интересы — низменными, культурные порядки — неизлечимо варварскими.
Но в лице Бедрова сидел перед ним как раз тот человек, которого судьба послала точно нарочно затем, чтобы освободить его от единственной житейской привязки к Парижу, где у него нет никаких других связей.
Ведь он и там совсем чужой до сих пор. С русскими он не знается, в свет не ездит, ученых и литературных интересов у него нет, не нажил даже никакого дилетантства, в клубах не бывает, не любит ни карт, ни спорта, за исключением прогулок, утром, верхом. Театр давно утомляет его, да ему из Пасси и неудобно поздно возвращаться домой. Два-три случайных знакомства с французами, да чтение газет и книжек, да заботы о своем пищеварении, поездки на воды, на морские купанья, перебранки с Леонтиной, скучная переписка по хозяйству, по дому в Москве, жалобы на плохой курс, хандра, ожидание старости и смерти.
Стягин поник головой и больше уже не курил.
— Только тем и красна жизнь, — сказал Бедров, вставая, — что стоишь на своем посту.
— Пожалуй, — чуть слышно выговорил Стягин.
Гость взялся за шляпу.
— Вы разве не зайдете еще? — спросил его хозяин.
— Сегодня вечером еду.
— Да я вас, мой друг, не успел хорошенько и поблагодарить за ваше участие. Право, это все так сделалось, точно по щучьему веленью.
— Не будете на меня пенять, — сказал с усмешкой Бедров, — за такую быстроту развязки?
— Что вы!
И Вадим Петрович поднял даже обе руки.
— А все бы лучше, если вы действительно разорвали, не рисковать возвращением в Париж…
— Да я и не поеду туда…
— Поручите кому-нибудь ваш раздел вещей, книг…
— Найдется!
— Наложите-ка на себя, коллега, маленький искус… Проживите до весны, побывайте у себя в усадьбе… Можно ведь и домком зажить… Это вот я, вицмундирный человек, обрек себя на целибат…[49] А вы еще наверстаете…
— Куда уж!
Опять у него вылетело то же выражение, и опять он подумал о стройной и красивой девушке, еще так недавно сидевшей около стола с газетой в руках.
Она теперь у Лебедянцева в роли матери. Ребятишки льнут к ней. Какие рослые и здоровые дети пойдут от такой женщины!
— Задумались? — тихо спросил Бедров, подавая ему руку.
— Спасибо, спасибо, — повторил Стягин, встал и свободно прошел с гостем до двери.
— Сидите, сидите! В передней для вас свежо!
Посредине комнаты Вадим Петрович постоял еще несколько минут. Ему хотелось сесть в сани и поехать к Лебедянцеву, но доктор не разрешил ему выезд. Можно простудиться и опять слечь. Эта мысль не испугала его… Не умрет! С такими припадками ревматизма еще можно помириться. А заболей он — Лебедянцев пришлет Веру Ивановну.
Большое раздумье сошло в душу Вадима Петровича. Он опустился на кушетку, закрыл глаза и долго лежал так, не двигаясь ни одним членом. Он не хотел ничем тревожиться, думать о том, что его ждет, останется он здесь или очутится в Ницце или Каире… Ему было легко… Какая-то приятность впервые овладевала им в этом мезонине собственного дома. Никуда не нужно спешить. Ни перед кем не нужно прыгать, ни с каким шумным вздором возиться. Нечего и глодать себя тем, что живешь скучающим иностранцем и теряешь на бумажках тридцать процентов и более.
Силы еще есть. Средства хорошие. «Отступное» Леонтине не расстроило его дел. С домом, с имением все можно повернуть, как он того хочет… Вот она — почва, о которой говорил доктор.
И неизведанная жалость ко всему этому добру, заброшенному из-за брюзжанья, а потом и ко всей родине начала проникать в него.
— Хам торжествует! — вдруг выговорил он вслух и раскрыл глаза.
А кто позволил ему торжествовать?.. Вот такие, как он, Вадим Петрович, абсентеист и скучающий русский дворянин, добровольно обрекавший себя на роль бесполезного и фыркающего брюзги, чтобы кончить законным браком с гражданкой Леонтиной Дюпарк!
XV
Над террасой, спускающейся от храма Спасителя, стояла зимняя заря. Замоскворечье утопало в сизо-розовой дымке; кое-где по небу загорались звезды. Золоченые главы храма тоже розовели. Величавым простором дышала вся картина.
Электрические фонари разом зажглись, и их розоватый свет смешался с общим тоном освещения. Свежий снег лежал на дорожках цветника, на ступеньках террасы, на крышах домов. Мраморные стены храма отливали желтоватостью слоновой кости.
Тишина нарушалась только тихими волнами загудевшего колокола.
По ступенькам поднялся Вадим Петрович, в бекеше, в котиковой шапке, довольно легкою походкой, изредка опираясь о палку. Он из дому прошел пешком до Кремля, спустился Тайницкими воротами и набережной направился к храму Спасителя.
На верхней площадке он остановился и долго глядел. Картина захватила его. Грудь дышала привольно, глаза покоились на очертаниях Замоскворечья, ища дальнего края, где сизо-розоватая дымка переходила в густевшую синь свода.
Старинная маленькая церковь приткнулась сбоку мраморной громады, и кресты ее фигурных главок искрились в последнем отблеске зари.
Стягин искренно любовался. Волны медного гула, шедшего сверху, настраивали его особенно. Он оглянулся на ту сторону храма, где главные двери. Народ понемногу собирался к службе, почти только простой люд — мещанки в белых шелковых платках, чуйки[50] мастеровых, кое-когда купеческая хорьковая шуба.
Тихо, все еще любуясь картиной, прошел Стягин к паперти, поднялся на нее и еще раз постоял, глядя на уходящие в полумрак улицы Остоженку и Пречистенку и конец бульвара.
Так он себя еще не чувствовал в Москве. Осенью все его раздражало и бесило. Теперь все покоило взгляд, и тишина зимы убаюкивала нервы. Сколько живописных пунктов было по его пути, когда он спускался от Покровки к городу, а потом Кремлем и вдоль Москвы-реки! Ничто ему не мешало ценить своеобразную красивость панорамы. Нечто подобное переживал он только в Италии, в таких старых городах, как Флоренция. «Ужасная» Москва заново привлекала его, и он не пугался такого чувства.
То же продолжал он испытывать, стоя на обширной паперти храма Спасителя.
Вслед за какою-то старушкой с подвязанным подбородком, в коротком стеганом салопце, и он проник в боковой ход. Сюда попадал он в первый раз в жизни. Когда Стягин был студентом, храм строился, и строился долго-долго. Никогда его не интересовали работы внутри церкви. Наружный ее вид находил он всегда тяжелым, лишенным всякого стиля, с безвкусною золотою шапкой.
Внутренность храма, когда Вадим Петрович остановился невдалеке от средних больших дверей против мраморного шатра, покрывавшего алтарь, полная живописной полумглы, ширилась в грандиозных очертаниях сводов и стен; снопы маленьких огоньков на паникадилах мерцали в глубине, чуть-чуть освещая лики икон. Сверху ряды золоченых перил на хорах отливали блеском округлых линий.
Чем-то совсем европейским и грандиозным пахнуло на Вадима Петровича под куполом храма: пышная роскошь украшений, истовость всего тона, простота и ласкающая гармония целого. Ему не захотелось ни к чему придираться. Он отдавался общему впечатлению и, уходя, дал себе слово прийти сюда утром изучить все в деталях.
Сходя с паперти, он вспомнил вдруг восклицание Леонтины, когда она вернулась с Лебедянцевым после осмотра московских церквей.
— C'est crâne![51] — выразилась она про храм Спасителя и воздержалась от всякой парижской бляги.
— C'est crâne! — повторил и он вслух, но тотчас же стряхнул с себя воспоминание о приезде Леонтины, не хотел примешивать к своим сегодняшним впечатлениям память о ее невежественной сорочьей болтовне.
Он пошел пешком обедать к Лебедянцеву, и этот конец, — даже и по-московски не маленький, — не утомлял его. Он бодрым шагом спустился к Пречистенке. Зима принесла с собой полное освобождение от ревматических болей, чего он никак не ожидал. Сухой холод выносил он прекрасно.