Глиняный мост - Маркус Зусак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она – ее спокойствие, ее обходительная неуверенность – нравилась людям, и ее теперь называли Деньрожденницей, в основном за глаза, но и в ее присутствии. Иногда ее звали так в глаза, особенно мужчины, на разных языках, когда она прибирала, или стирала, или завязывала шнурок ребенку.
– Dzięki, Jubilatko.
– Vielen Dank, Geburtstagskind.
– Děkuji, Oslavenkyně.
Спасибо, Деньрожденница.
Тогда у нее пробивалась улыбка.
* * *А все, что было кроме этого, – ожидание и воспоминания об отце. Иногда ей казалось, что ей пока удается вопреки ему перебиться, но такое случалось лишь в самые мрачные минуты, когда с гор наваливался дождь.
В такие дни она работала дольше и старательнее.
Готовила, прибирала.
Мыла посуду и меняла постели.
В итоге прошло девять месяцев в горькой надежде и в разлуке с фортепьяно, прежде чем нашлась страна, которая наконец дала согласие. Пенелопа присела на краешек койки с конвертом в руке. Она смотрела за окно, в пустоту; стекло было белым и матовым.
До сих пор я, помимо воли, вижу ее там, в Альпах, которые часто рисую в воображении.
Вижу, как она сидит на кровати, или, как однажды описал это Клэй, будущую Пенни Данбар, снова вставшую в очередь, чтобы полететь далеко на юг, можно сказать, прямо на солнце.
С убийцей в кармане
Пенелопа перелетела через океаны, а Клэй вошел в ограду.
Он прошел проулком между Окружностью и домом, где штакетины были призрачной серости. Тогда там была калитка для Ахиллеса – чтобы Генри выгонял его и загонял. Во дворе Клэй порадовался, что не пришлось перелезать; похмельные утра, очевидно, довольно мучительны, и ближайшие несколько секунд все решали.
Первым делом Клэй двинулся извилистым фарватером по Ахиллесовым яблокам. Затем – по лабиринту собачьего дерьма.
Оба виновника еще спали; один – стоя в траве, другой – развалившись на освещенном диванчике на крыльце.
В кухне пахло кофе – я опередил Клэя, и ясно, что не только в этом смысле.
Пришла очередь Клэя сплясать под мою дудку.
Я завтракал на крыльце, как привык время от времени поступать.
Я стоял у деревянных перил, с вареным небом и холодными хлопьями. Еще горели уличные фонари. На лужайке валялся притащенный Рори почтовый ящик.
Клэй отворил переднюю дверь и остановился в нескольких шагах позади меня, а я продолжил доедать хлопья.
– Господи, опять почтовый ящик.
Клэй нервно улыбнулся, я чувствовал, но тут уж наступил предел моей любезности. В конце концов, адрес – у него в кармане: я склеил его на совесть.
Я не спешил оборачиваться.
– Ты нашел?
Снова почувствовал, как он кивает.
– Подумал, избавлю тебя от необходимости самому его выуживать.
Ложка звякнула о тарелку. Несколько капель молока упали на перила.
– Он у тебя в кармане?
Еще кивок.
– Думаешь ехать?
Клэй посмотрел на меня.
Он смотрел и молчал, а я пытался, как часто в последнее время, как-то его понять. Внешне мы с ним похоже больше всех остальных, но я пока еще был на добрых полфута выше. Волосы у меня жестче, и мышцы тоже, но это сказывалась разница в возрасте. Пока я на работе день за днем на четвереньках ползал по ковровым, дощатым и цементным полам, Клэй ходил в школу и бегал свои мили. Он выдержал свою норму сгибаний и отжиманий: стал пружинистым и резким с виду – поджарым. Пожалуй, вы бы сказали, что мы с ним – два варианта одной сущности, особенно по глазам. У нас обоих в глазах – пламя, и не важно, какого цвета радужка, потому что это пламя и есть наши глаза.
Посреди этой сцены я ядовито улыбнулся.
И покачал головой.
В эту секунду погасли уличные фонари.
Я спросил, о чем следовало спросить.
Чтобы не говорить того, что необходимо было сказать.
Небо распахнулось, дом сжался.
Я не приблизился, не прицелился, я не угрожал.
Все, что я сказал, было «Клэй».
Позже он рассказал мне, что это-то его и насторожило.
Невозмутимость.
Посреди этого непривычно вкрадчивого разговора в нем что-то ухнуло. И опустилось плавно от горла к грудине, к легким, а на улицу выплеснулось готовое утро. На другой стороне улицы иззубренно-безмолвно, как шайка лихих ребят, ждущих лишь моего слова, стояли дома. Мы знали, что я обойдусь и без них.
Через секунду-другую я оторвал локти от перил и опустил взгляд ему на плечо. Я мог спросить его о школе. А как же школа? Но мы оба знали ответ. Кто я такой, в конце концов, чтобы уговаривать его не бросать школу? Я и сам не доучился.
– Можешь ехать, – сказал я. – Удержать тебя я не могу, но…
Остаток обломился.
Фраза трудная, как и сама работа – и вот то, в конце, и было в ней истиной. Есть уход и возвращение. Преступление и момент расплаты.
Вернуться и быть принятым.
Две совсем разные вещи.
Он мог ускользнуть с Арчер-стрит и променять братьев на человека, который нас бросил, – но не сможет миновать меня, когда вернется домой.
– Важное решение, – сказал я, уже прямо, в глаза ему, а не в район плеча. – И, думаю, нехилые последствия.
И Клэй посмотрел сначала мне в глаза, потом куда-то в сторону.
Он оценил мои огрубевшие в работе запястья, мои руки, кисти, артерию на шее. Отметил и неохоту в моих кулаках, но и решимость довести дело до конца. Но самое важное – он увидел пламя в глазах, которые умоляли его: не уходи к нему, Клэй. Не бросай нас.
Но если уйдешь…
Дело в том, что теперь я не сомневаюсь.
Клэй знал, что должен это сделать.
Только не был уверен, сможет ли.
Я вернулся в дом, а он еще побыл на крыльце, будто на мели, придавленный тяжестью выбора. Учтите, свою угрозу я даже не смог произнести вслух. В конце концов, что самое плохое можно сделать пацану из Данбаров?
Уж это-то Клэй понимал, и у него были причины уйти и причины остаться – и это были одни и те же причины. Его понесло каким-то потоком – разрушения всего, что он имел ради того, чтобы стать тем, кем ему нужно было стать, – и прошлое придвинулось вплотную.
Он стоял и смотрел в жерло Арчер-стрит.
Бумажные дома
И приходит прилив с победой, но и с непрерывной борьбой – ведь точнее всего вступление Пенелопы в жизнь этого города можно описать как постоянное изнеможение и изумление.
Великая благодарность к месту, принявшему ее.
Страх перед его необычностью и зноем.
А потом, конечно, вина.
Сто лет, которых ему точно не прожить.
Так шкурно, так бессердечно покинуть.
Оказалась она здесь в ноябре, и, хотя обычно это не самая жаркая пора, время от времени в городе случается неделя-другая бесцеремонного напоминания, что лето на носу. Если выбирать самое неподходящее для приезда время, то это было, наверное, оно: двойственный прогноз из жары, сырости, жары. Даже местные, казалось, страдали.
Ну а в довершение всего она явно вторглась в чужие владения: комната в лагере очевидно принадлежала полчищу тараканов – и, боже всемогущий, таких страшных тварей ей еще не приходилось видеть. Огромные! Не говоря уже о том, какие свирепые. День за днем тараканы пытались отвоевать у нее территорию.
Неудивительно, что первой ее покупкой в городе стал баллон репеллента.
А следующей – пара шлепанцев.
Он поняла, что, во всяком случае, в этой стране – можно далеко уехать на паре вшивеньких обуток и нескольких баллонах мушиной отравы. Это помогло ей осваиваться. День за днем. Ночь за ночью. Неделя за неделей.
* * *Сам лагерь был зарыт глубоко в ковре норовистых пригородов.
Там она осваивала язык, с самых азов. Бывало, гуляла по улицам, вдоль особенных домов – каждый стоял в середине огромной постриженной лужайки. Дома казались ей бумажными.
Когда она спросила о них преподавателя английского, нарисовав дом и указав на бумагу, он громко расхохотался.
– Ой, не говорите!
Но, отсмеявшись, дал ответ.
– Нет, не бумажные. Это фибра.
– Фи-бра.
– Да.
Другое наблюдение за лагерем и его многочисленными тесными комнатами состояло в том, что он совсем как город: расползался даже в таком узком месте.
В лагере были люди всех цветов.
Всех языков.
Были гордецы с задранными головами и тут же самые пришибленные болезнью волочения ног, каких только можно вообразить. И были те, кто все время улыбался, чтобы не дать выхода сомнениям. А общего у них было то, что все в разной степени тянулись к людям своей национальности. Общая родина склеивала крепче многого другого – и так люди в лагере сходились.
Так и Пенелопа находила людей из своей страны и даже из своего города. Нередко они оказывались весьма радушными, но все это были семьи, а родная кровь крепче, чем общая родина.
Ее то и дело приглашали то на день рождения, то на именины – или просто на посиделки без повода с водкой, варениками, борщом и бигосом, – но странно, как быстро она уходила. Запах этой еды в застоявшемся воздухе был уместен не больше, чем она сама.
Но всерьез ее беспокоило не это.