Призрак театра - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вагон был пуст наполовину. Пассажиры сидели вразброс, почти не глядя в окна: сырые городские сумерки отталкивали всякий праздный взгляд. У дальней двери, на скамьях, в проходе, и дальше, в тесноте прокуренного тамбура, толпились парни в черно-сине-белом, в буро-зеленом камуфляже. Тиша узнал в одном из черно-сине-белых знакомого: то был немой охранник "Гистриона". В который раз почувствовав недолгий зуд стыда: имя забыл, и некого спросить, - Тиша махнул ему рукой. Охранник поманил его в ответ и сразу же забыл о нем, переключив внимание на своих. Тиша приблизился и сел на край скамьи поодаль, о чем немного пожалел: все парни были пьяноваты и нервны. Поймав взгляд Тиши, один буро-зеленый сказал ему:
- Чего ты пялишься? - но сразу же остыл, как только гистрионовский немой, что-то мыча, схватил его за локоть. - Ну, свой, так свой... Ты, если свой, садись поближе, а то чего ты, как топтун?.. Ты понял, брат, что с нами сделали? Мы этих знаем как никто, мы бы их взяли и вспороли, нам и стволов для этого не надо - ментура, падлы, не пустила. Ты понял? - наших братьев из спецназа на нас едва не натравили!.. Еще и Ежика скрутили, за чеха приняли, уроды, скулу подбили, - ты посмотри, какой он чех? Ты, Ежик, кто?
- Мадьяр, - сказал брюнет в чернильно-белом камуфляже, слюня мизинец и втирая слюну в синяк под левым глазом. Потом достал из полиэтилена две по двести пятьдесят "Завалинки", одну, подумав, протянул робеющему Тише: Выпьешь с нами?
Тиша выпил, свежея сразу и догадываясь, что этого побитого мадьяра должны звать Йожеф.
С платформы Саванеевка все камуфляжные, кроме немого, направились толпой через пути - к поселку дорогих особняков. В театр Тиша шел с немым. Того прорвало: всю дорогу до театра он говорил, не умолкая, но звуки, ухающие, стонущие, злые, никак не прорывались к слову; немого это мучило; страдая, он мычал, стонал и выл все громче, и все поглядывал на Тишу, и видел: тот его не понимает, - и взмахивал тогда руками, и головой мотал, и выл; Тише был жуток этот стон и этот вой под проводами; Тиша пытался угадать, что силится сказать ему немой: "приехали... и что?.. прогнали вас?.. обидно?.." - но эти жалкие попытки, убогие, как Тиша сам уныло понимал, его догадки немого угнетали еще больше: он требовал, чтоб Тиша помолчал, - и на своем бессловном языке ныл, лепетал, смеялся, всхлипывал и, задыхаясь, заходился в кашле... Увидев фонари у входа в павильон, увидев Машу на крыльце, Тиша почувствовал: спасен, - и припустил к крыльцу почти бегом, оставив вдруг примолкшего немого шагов на десять позади себя.
...Не я один был такой умный, не я один додумался приехать - похоже, все из нас, кто знал о "Гистрионе", догадались: здесь, за пределами кольца, сжимавшего холодным обручем Москву, где ужас, и тоска, и любопытство согнали миллионы нас, как на Болото, к телевизорам и радиоприемникам, заставили уже почти что сутки жить в ожидании публичной казни сотен неповинных и чувствовать, как вытекает с каждым часом из души наша заветная и, как стопарь, спасительная вера в то, что все само собой и как-нибудь тихонько рассосется, - здесь, в Саванеевке, в затерянном средь дач и парковых кустов театрике, есть шанс немного отогреться, в себя вернуться, ненадолго ощутить себя не частью одурманенной тоскливым предвкушением развязки толпы у плахи, а человеком, зрителем иных, достойных не толпы, но человека зрелищ.
Билетов многим не досталось - Мовчун решил пустить в зал всех. Немой охранник, - и, по совместительству, пожарный, - пытался вяло возражать, да сам же быстро отступился от своего брюзгливого мычания, и зритель, может быть, впервые за короткую историю театра "Гистрион", заполнил все ряды, проходы меж рядами, пространство перед невысокой сценой. Пришлось спектакль задержать: встречая на крыльце гостей, заведующая литературной частью Маша увидела: еще подходят, и еще; идут по парку, докуривают и бросают сигареты на ходу; в загустевающей вечерней темноте живые огоньки тех сигарет казались Маше роем маленьких инопланетных пчел. К началу действия Мовчун велел оставить дверь в фойе открытой настежь, а стулья, кресла и диваны, все, что там были, сгрудить у входа в зал - для опоздавших безбилетников.
Приехав загодя с билетом, я сел в заднем ряду, у самого прохода. Я мог обозревать весь зал, выглядывая тут и там знакомые мне лица, покуда все, толпясь, слоняясь кучками промеж рядов, тоже высматривали близких и друзей. Увидел Тишу возле самой сцены: он был взволнован, возбужден, счастливо кланялся в ответ на каждое приветствие, так, будто это он, а не Шекспир, однажды сочинил "Двенадцатую ночь". В углу, у пульта, я увидел Русецкого не занятый на сцене, он выступал в роли осветителя. Увидел Серебрянского с косичкой: актер дремал, усевшись в первый ряд и голову назад закинув. Увидел В., художника театра, которого в театр обычно не затащишь. Мне показалось, я увидел Толю и Марину, еще, мне показалось, двух людей, похожих на Ирину и Адольфа, но все рассаживаться стали, обращая лица к сцене, - и впереди я больше лиц не видел. Как только все расселись по звонку, я понял, что сидящий слева от меня, через проход, мужчина - сам Егор Мовчун. Не сразу я его узнал: обычно круглые, под пухом бороды, красные щеки Мовчуна обвисли, были серыми, и борода казалась грязью, глаза его глядели не вокруг и не на сцену - Мовчун, согнув когтисто пальцы, разглядывал их, морщась оттого, что пальцы мелко, как у пьяницы, дрожат. По мановению Русецкого свет начал быстро гаснуть; тут, как всегда и всюду, опоздав, к первым рядам рванули обладатели билетов на лучшие места. Противно извиняясь, они упрямо продирались по проходу, на них шипели; кто-то, на кого, должно быть, наступили, охнул; во тьме не мог я разглядеть знакомых среди этих опоздавших женщин и мужчин, да мне уж было и не до того - после призыва выключить мобильники спектакль, по гонгу, начался.
Костюм Мальволио был короток ему, жестоко жал под мышками, в паху и, даже стиранный, пах въевшимся чужим дезодорантом. Костюм был шит по меркам Серебрянского, но перебравший ночью Серебрянский не выспался еще, не протрезвел, и ясно было, что играть не сможет. Мовчун поставил на замену Шабашова - тот знал весь текст Мальволио, как знал и многие, не сыгранные в жизни роли, наизусть. Серебрянский был оставлен досыпать свое в первом ряду, поскольку все попытки увести его из зала до спектакля не удались и привели лишь к вспышкам пьяной ярости. Шабашов боялся не того, что подведет костюм (если штаны Мальволио и лопнут, то так Мальволио и надо: смешное помнится на расстоянье), - боялся Серебрянского: а ну как, слыша сквозь дремоту звуки действия, он встрепенется да спросонья попрет на сцену.
...Пятая сцена в первом акте шла к середине, до выхода Оливии-Обрадовой с Мальволио осталось две-три реплики Марии и Шута. Уже на сцене, изготовясь за изнанкой декорации, уже дыхание наладив и надевая выраженья лиц, Обрадова и Шабашов разглядывали зал сквозь дырочки в холсте: свет, мягкими подвижными волнами наполнявший сцену, выплескивал себя на первые ряды и середину зала; а задние тонули в темноте. Беззвучно повторяя за Марией-Некипеловой: "Ладно, негодный плут, придержи язык. Сюда идет госпожа: попроси у нее прощения, да с умом...", - Шабашов увидел в зале Сопову, бухгалтера театра, к которой за зарплатой нужно ездить на ее арбатскую квартиру. Увидел В., художника театра. Увидел Черепахина в оранжевом костюме, в первом ряду, посередине. Узнал в третьем ряду знакомого сценариста, которого не видел год, и вмиг с ним мысленно навеки помирился. Увидел: Серебрянский вовсе и не спит, ему завлитша Маша что-то шепчет на ухо; тот хмуро и недобро ей кивает. Как только Шут сказал об умниках: "...они Бог весть как остроумны и все же остаются в дураках, а я вот знаю, что неостроумен...", - Обрадова толкнула Шабашова в бок и прошептала:
- Ты видишь, что я вижу, или нет? Второй ряд, слева, с краю...
Шамаев-Шут сказал сигнальные слова: "Недаром Квинапал изрек: "Умный дурак лучше, чем глупый остряк" - пришлось немедленно на сцену выходить и там глядеть с дурацкой чванной миной перед собой, поверх голов Марии и Шута, а вовсе не туда, не за спину почти, куда все существо его глядело, и не глядя, - на край второго ряда, где рядом с Вендиным, пиарщиком "Севптицебанка", рядом с Хруновой, замглавы района, рядом еще с каким-то зрителем в зеленом недешевом твиде сидела с краю Серафима.
"Благослови вас Бог, госпожа!" - "Уберите отсюда это глупое существо". - "Слышите, что говорит госпожа? Уберите ее отсюда!" - до слов Мальволио еще пятнадцать реплик. Как если б сам всегда ее играл, знал Шабашов рисунок этой роли и помнил: на словах Оливии "...у меня умер брат" он должен будет в скорбном идиотском вздохе так набок голову склонить, в поклоне том забегать так глазами, что сможет вновь увидеть мельком Серафиму.
"Пошел вон, дурак, твое остроумие иссякло! Видеть тебя не могу! К тому же у тебя нет совести!" - "Мадонна, эти пороки можно поправить вином и добрым советом..." - какая длинная, на целый монолог, однако, реплика, как медленно бубнит ее Шамаев, а впереди, до глупого, желанного полупоклона, еще все десять реплик покороче - их надо как-то переждать, как-то сдержать биенье сердца, чтоб не лопнуло: а ну - почудилось, а ну - там, с краю, и не Фимочка! Но не могло почудиться двоим, тем более что это ведь не он спросил - Обрадова спросила первой: "Ты видишь, что я вижу?".