Точка опоры. В Бутырской тюрьме 1938 года - Павел Гольдштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Советуете держаться до конца?
— Не могу советовать другое, с меня пример не берите, уже силёнки оказались не те, и я еще всего не знал, а для вас единственная мера борьбы — держаться, пока хватит сил.
Старик вдруг обернулся.
— Беседуете? — любопытствует остроносенький Сергей Иванович, подвигаясь к нам.
— Да, — усмехается старик Пучков, — что остается делать? Все об одном и том же, материала до черта.
— Что же? — морщится Сергей Иванович, — справедливо, Cogito ergo sum— я мыслю, следовательно, я существую.
— У вас есть курить? — обращается он к Пучкову.
— Какой разговор? Курите!…
Старый политкаторжанин протягивает ему кожаную папиросницу.
— Скажите, дорогой Сергей Иванович, — ласково глядя на него, спрашивает Пучков, — просто не пойму вашу хандру, нам улыбающиеся люди нужны.
— Знаете, я вам не помощник, товарищ Пучков. А настроение тяжелое… Вы хоть понимаете, какое оно должно быть на осадном положении? Не желаете понимать, что можно обойтись без смеха.
— Ну, к чему, Сергей Иванович? Не хотел вас обидеть.
— Неужели вы думаете, что я способен на вас обидеться?
— Ну, это уж слишком, Сергей Иванович.
— Слушайте, у вас есть нервы?
— А как же!
— Тогда простите… Да, настроение тяжелое, по внуку скучаю. Вы тоже должны меня понять.
— Отлично понимаю, такая тема не требует пояснений. Отлично все понимаю.
— Тема сугубо личная, но как подумаешь, просто чудовищно… очень страшно было с близкими расставаться. Всяко на моем веку бывало, привык я и не к таким встряскам, только досадно подумать, за что на мою долю их так много выпадает.
Сергей Иванович беспомощно посмотрел на нас.
— Да что говорить… Мы жили одной семьей — я с женой и сын с невесткой и внуком. Мальчишка просто прелесть, умный парень… должен учиться в седьмом классе. По физике у него пятерка, по алгебре, по геометрии, а вот пение не любит, не любит, чудак. Я ему отдельную комнатушку устроил, в доме уж сам все делал, там у него паяльник, тисочки, пассатижики, мы с ним динамо крутили рукой…. как накрутимся. Очень радио любит — сам собрал радиоприемник. В электрокружке занимается, в Доме пионеров. Я помню, мы с ним кота мыли: нальем ванну, и туда его, окатим с ног до головы, ох, смешно, кот глаза выпучит, глаза большие, смотрит… И вот, свалилось несчастье — я здесь, а сын с невесткой из-за меня тоже получили путевку в жизнь. Он где-то на Севере, а она в другой части Союза, где-то под Уфой. Только я не знаю даже где они теперь, что с ними. Эх, у меня такое предчувствие — сердце сжимается.
— Ну, что это такое! — вырывается у меня.
— Вам в новинку, — вытянув шейку, проговорил Сергей Иванович, — а я уже хлебнул лагеря, как подумаю о них, сердце сжимается. Там порядки такие: зима, на улице мороз до сорока градусов, одеты плохо — телогрейка второго, а то и третьего срока, на ногах ватные бахилы и резиновые чуни… Когда привезли, там ничего не было, кроме леса. Потом сами железную дорогу провели — сто шесть километров. Примерзали пальцы к железу, уставали адски, а потом еще идешь по ледянке, часам к десяти вечера к зоне приплетались. Как пришел, как сел, — не могу встать… На пути каждую минуту останавливают, пересчитывают… Даже не знаю, что с ними теперь…
— Не убивайтесь, — вцепился в его руку старик Пучков.
— Я хотел только, товарищ Пучков, сказать: ведь всякое может случиться, ведь так?
— Не убивайтесь, поговорим лучше о чем-нибудь другом.
— О чем же?
— Например, попросим нашего молодого друга рассказать о положении на историческом фронте.
Вдруг старик Пучков закивал кому-то головой.
Неожиданно перед нами вырос Кондратьев. Он наклонился к старику. Старик радостно отозвался:
— Да — да… ну, дело-то какое… как хорошо, посидим, потолкуем.
Сергей Иванович пододвинулся немного, и Кондратьев опустился рядом с ним. Облокотись о колено, подпер рукой подбородок:
— А можно спросить, насчет чего разговор?
— Все о том же, — завертелся Пучков-Безродный, — Все о том же, что тут поделаешь? Ничем другим голова не забита… таких условий не сыскать нигде..
— Думаю, что для этого нас сюда и поместили… Сейчас такая политика — знай, сверчок, свой шесток…
— Ну? — перебил его Кондратьев.
— Нет, он правильно говорит, — сощурился Сергей Иванович.
— Ну, и что?
— Как что?.. Иезуитство, бандитизм — вот что.
— Об этом можно не спорить — до крайности безотрадная картина. Да, нам нелегко было понять, что его деятели те, кто кулаками могут стучать… Кондратьев повернул голову ко мне:
— А можно будет историю в конкретном смысле?
— Что вы разумеете?
— Учебник Шестакова.
— Почему учебник Шестакова?
— Кажется, вас просили об этом… Вы его читали?
— Как же я мог не читать?
— Ну, и что, в восторге?
— Нет, не в очень большом, для старших классов он не годится.
— Только для старших? Ну уж, что вы, что вы! Признаюсь, давно такой гадости не читал. За несколько дней до ареста говорил с одним товарищем-икапистом; и, — увы и ах, — и он ничего не понимал.
— Нашли новое средство воспитания соответствующих эмоций? — прищурился Сергей Иванович.
— Да нет, так, — мешанина из Платонова и сказок Иловайского, пошлость редкостная.
— Видите, какая штука! — оглаживая бороду, задумался Пучков-Безродный, — стоило ради этого смешивать с дерьмом Михаила Николаевича Покровского?
— Ну вот, вот в том-то и дело! — подхватил Кондратьев, — и нашлись оборотистые молодцы, которые удивительно здорово помогли в этом.
— Кого вы имеете в виду? — спросил Сергей Иванович.
— Карла Радека и Николая Ивановича Бухарина. Сергей Иванович даже вздрогнул.
— Товарищ Кондратьев!.. Не кощунствуйте! Николай Иванович своей жизнью заплатил, это жестоко…
— Вы говорите, жестоко? Вы, вероятно, в январе тридцать шестого уже в лагере сидели?
— Сидел, а что?
— А то, что не могли почитать их художеств в „Известиях“ и“ Правде», а я читал и удивлялся. Природа памятью не обидела, запомнил, как они без стыда и совести расправлялись с покойным Михаилом Николаевичем, политический капитал наживали. А вы помните, как за четыре года до этого Бухарин распинался на Красной площади перед прахом Михаила Николаевича Покровского? «Товарищи, сегодня мы хороним Михаила Николаевича Покровского… это был крупнейший теоретик… Как истории он был самым выдающимся, первоклассным историком в России… Как ученый Михаил Николаевич имеет мировое имя!» Ну, так вот — курьезная вещь — не успели, так сказать, и башмаков сносить, как поспешили погреть руки на костре из останков почившего товарища и друга. Так трогательно, просто сил нет. Взял одну газету — статья Бухарина. Читаю, глазам своим не верю: «Покровский наивно не замечал, что он впадает в субъективную социологию, в сорелевское социальное мифотворчество, в своеобразное бергсонианство и вульгарный волюнтаризм, что он хоронит историю как науку». Вы смотрите, как получается! Каков эквилибрист! Какое нагромождение слов! Открываю другую газету: Радек. Этот молодец еще чище дает: «Вождь и теоретик партии товарищ Сталин бросает глубочайший исторический свет на природу и на тенденции развития крестьянского вопроса… „Здорово, не правда ли? И все люди читают и думают: раз умницы пишут, значит, так оно и есть. Ну как, чтобы после этого разобраться? Но как, обезьяна, ни вертись, все равно попка голая. Вот и попались в тот же клубок, и все шито-крыто… А вы говорите: кощунство!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});