Пентхаус - Александр Егоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я зажал нос рукавом.
Баварский истребитель улетел, и было неясно — уж не привиделся ли мне тот гитлерюгенд, с ног до головы в черном, с неизвестным мне широкоствольным устройством в руках? Нет, не привиделся. Но за деревьями он мог не заметить меня. Все же он нервозный парень, наш верный Руслан, и вряд ли он стал терять время и дожидаться встречного приветствия от бедняги шофера.
Так или иначе, надлежало как можно скорее рвать когти.
Я оглядел свой костюм и присвистнул. Голосовать на шоссе было бы довольно подозрительно: пришлось бы пускаться в объяснения, а потом, того и гляди, фигурировать в теленовостях. Да и говорить я не мог: отчего-то меня подташнивало. Сотрясение мозга, думал я.
К счастью, мобильник остался при мне. Навигатор, протормозив пару минут, указал мне точку в пространстве, где так неожиданно прервался наш путь; оказалось, что в паре километров отсюда, за лесом, пролегает пригородная железка. Словно бы в доказательство, ветер принес издалека свист электрички: там где-то была станция.
Разбитый и мрачный, как медведь-шатун, я брел через лес. Два километра дались нелегко. В проклятых офисных ботинках я стёр все ноги. Прячась в листве, местные пакостные птицы свистели и щелкали мне вслед. Один раз я остановился отлить и спугнул здоровенную гадюку.
Я выбрался на платформу, когда уже темнело. Угрюмые местные, по счастью, не обратили внимания ни на меня, ни на сумку с ноутбуком. Должно быть, отчаяние сделало меня невидимым. В киоске возле станции я взял бутылку пива (дешевого, с обычной пробкой) и с наслаждением принялся глотать.
Слепящая прожектором, синяя с красной полосой, электричка показалась мне такой забытой и родной, что я едва не заплакал. С шипением в стороны разъехались двери, и я вошел в полупустой вагон. Лязгнули сцепки, и я не сел, а упал на облезлое сиденье. От одежды воняло дымом.
Но вот платформа уползла прочь, и за окном потянулись полузнакомые скучные картины — леса и луга, пустынные переезды с мигающими фонарями, пустоши, поросшие чахлым подлеском. В детстве я часто ездил на электричках, только пейзажи в наших краях были совсем другими. Правда, и солнце у нас не заходило так рано. А здесь сумерки сгущались, и от пива клонило в сон. Пристроив пустую бутылку под сиденье, я сполз пониже и скоро задремал.
* * *Не помню, что мне успело присниться. Двери тамбура расползлись с грохотом.
Это цыганки. Четверо. Откуда они взялись?
Они пестро одеты. У одной девчонки под цветастой юбкой — джинсы (никогда такого не видел). С дискотеки, что ли?
Девчонка глядит на меня. И отчего-то замирает на месте, раскрыв рот. Мать (видно, что это мать) на нее прикрикивает на непонятном языке — по-молдавски? Дочка приглаживает волосы, поправляет платок, смотрит в сторону. А мамаша проходит было мимо, как вдруг останавливается.
— Ай, послушай, парень, — говорит она мне. — Глаза твои черные. Почему такие черные?
— Какие уродились, — отвечаю я.
— Черно в глазах. Плохо в глазах. Сказать, почему?
— Я и сам знаю, почему. Не надо мне ничего говорить. И денег нет у меня.
Но цыганка не унимается. Вот она уже хватает меня за руку:
— И денег почему нету, я зна-аю. Ты от злых людей бежишь, а куда бежишь? Зачем бежишь? И сам не знаешь.
— Ну да. И что?
— Вот видишь, правда говорю, — торжествует цыганка. — Ты слушай, слушай, тебе все скажу.
Я изумлен: она делает вид, что смотрит на ладошку, а сама трогает грязным пальцем мое запястье — ищет пульс. Тонкая настройка, понимаю я. Она тоже знает свое дело. Мой встроенный компьютер чувствует присутствие в сети еще одного активного устройства.
— Бесы, — бормочет цыганка. — Бесы кругом тебя. Бесы внутри. А помочь некому. Отец нет, мать нет. Так и заберут твою душу.
Длинная ржавая иголка колет меня в сердце. Тысячи канцелярских кнопок впиваются в спину.
— Хватит, отстань, — прошу я.
— Я-то отстану, бесы не отстанут… Где твой дом? Куда ты едешь? Скажи.
— Это не имеет значения, — кое-как отзываюсь я.
— Не туда ты едешь. Не на тот поезд сел.
Я ругаюсь вполголоса, и цыганка оставляет мою руку.
— Люди злые, — говорит она вдруг. — Все злые. Добрые все умерли. Одни злые остались.
Я молчу. Тогда цыганка трогает мое плечо:
— А ты не бойся, красавчик, нам денег твоих не нужно. Мы дальше пойдем. У нас тоже дом далеко, далеко…
Напоследок она непонятно усмехается. А ее девчонка глядит на меня во все глаза.
— Не бойся, — повторяет и она тоже.
Они идут по вагону дальше. Я ощупываю карман: мобильник на месте. Сейчас бы выпить, да нечего. Пустая бутылка перекатывается под лавкой, легонько тычется в мой ботинок: от этого мне почему-то становится грустно и совсем одиноко. Двери вдали хлопают, и я закрываю глаза.
* * *Странно: я помню свое детство лет с пяти, не раньше. В психоанализе есть для этого ясное объяснение, но я никогда не решался примерить его на себя.
Картинки из младенчества эфемерны и отрывочны, как сновидения, и столь же недостоверны. Вполне могло случиться, что мое прошлое в действительности было совсем иным; а может, в том прошлом, что сохранилось в моей памяти, не было меня.
Из самого раннего я помню чьи-то лица, разные и расплывчатые, не сливающиеся в одно, и чьи-то голоса. Я помню свою растерянность и ужас. Потом я читал: детеныш в первые часы после рождения должен занести в свою память только один ключевой файл — лицо и голос его матери; так маленькие ягнята безошибочно узнают мать по голосу, а утята плывут за мамой-уткой. Если этим утятам представить в качестве матери пароходик с моторчиком, они поплывут за ним, ни на минуту не сомневаясь.
Я никогда не видел своей матери. Ключевой файл моей программы был поврежден. Правда, я еще не знал об этом.
Еще я помню решетку кровати. За эту решетку я держался обеими руками. Все другие также сидели за решетками. Мы, кажется, переговаривались. Мы ждали кого-то, кто все никак не приходил. Ощущение одиночества не оставляло меня.
Даже моя фамилия — и та была единственной в мире, искусственной, ни на что не похожей. Говорили, что ее придумал для меня главврач больницы, большой оригинал и поклонник телеигры «Что, где, когда». Я даже не успел его поблагодарить. После второго инсульта у моего крестного начисто отшибло память.
Много позже мне не раз хотелось узнать, кем же были мои настоящие родители, но это желание всегда оставалось неоформленным, каким-то недействительным. Наверно, точно так же тот, кто родился слепым, подсознательно не верит в многоцветность мира.
Это и вправду была темная история. Может быть, мои мать и отец жили рядом — наш городок был небольшим, — а может, они были космическими странниками, и меня нашли в лесу дровосеки, как звездного мальчика: лес тянулся на многие километры вокруг, и нам всем предстояло закончить свои дни на лесоповале, как обещал сердитый завхоз. Так или иначе, воспитатели хранили молчание, и мало-помалу я перестал спрашивать.
В три года я уже различал буквы на разноцветных кубиках, в четыре — научился читать. С этого времени воспоминания фиксируются в моей памяти более четко, потому что они привязаны к случайным текстам из растрепанных советских книжек. Из всех героев моего раннего детства мне больше всего нравились доктора и милиционеры: только о них я доподлинно знал, что они существуют. Доктора были похожи на воспитателей в белых халатах, а милиционеров я каждый день видел в окно. Через дорогу от нашего детдома было отделение милиции.
Правда, лет в семь я мечтал стать космонавтом. «Космос» было написано на мятых сигаретных пачках, что разбрасывал везде наш завхоз. Потом эти пачки куда-то пропали, и появились другие, с нерусскими надписями, а некоторые мальчишки уже пробовали курить на помойке. По мере того как расширялся окружающий мир, космос становился все дальше.
Мне нравилось, что мир расширяется. Я учился лучше всех в интернате, и лет до одиннадцати неизменно читал стихи спонсорам, привозившим гуманитарную помощь: одежду, сухое молоко и неизвестные нам консервы, которые в тот же день уносила домой заведующая. Нередко старшие девочки ходили в гости к милиционерам, и за это милиционеры угощали их шоколадками.
В двенадцать с половиной лет я был нескладным долговязым подростком, бледным от ночных переживаний, но все же лучшим учеником. Зимой меня положили в больницу с подозрением на аппендицит, и в ту же ночь наш интернат сгорел: кажется, что-то случилось с проводкой в каптерке у завхоза. Наш детдом был деревянным, а решетки на окнах — железными. Мне очень нравилась одна девочка, которая не ходила к милиционерам, и я плакал, когда узнал, что пожарные вытащили ее со второго этажа мертвой. Ее тело почернело и обуглилось, и узнать ее удалось только по серебряному колечку на пальце. Тогда погибло еще пятеро мальчиков и девочек, а остальные остались живы. Заведующую хотели отдать под суд, но не отдали, потому что она поскорее оформила опеку над двумя самыми младшими мальчишками, а заодно и надо мной.