Канун дня всех святых - Чарльз Вильямс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глаза были посажены глубже, чем ему думалось; во всех остальных деталях он оказался совершенно точен. Единственная ошибка — не стоило придавать лицу отсутствующее, почти дебильное выражение. Во взгляде Клерка не было ни того, ни другого. Ни благородным, ни пророческим его нельзя было назвать; так мог бы смотреть закоснелый клирик или отшельник после многих лет жизни в пустыне. Он спокойно стоял и ждал. Джонатан глазом художника отметил, что стоит он, словно статуя. Люди так обычно не могут. Ни малейшего видимого движения, ни единого звука дыхания. Из него просто изливалась тишина.
Джонатан почувствовал, как и его собственное беспокойство начинает стихать. И тогда, не без усилия шевельнувшись, он сказал каким-то не своим голосом:
— Вы уверены, что не хотели бы выпить?.. Тогда, надеюсь, вы извините меня, я налью себе.
Его собеседник только чуть заметно шевельнул головой. Колокола в Городе начали отбивать полночь. Джонатан проговорил про себя слова, вошедшие у него в привычку с тех пор, как он встретил Бетти, когда полночь заставала его бодрствующим (а это случалось довольно часто):
— "Benedicta sit, et benedicti omnes parvuli Tui"[3] .
Он выпил и повернулся к гостю со стаканом в руке.
Уцелевшие колокола, дальние и ближние, продолжали звонить. Звон все шире расходился по Лондону, а тишина в душе Джонатана все росла. Он еще некоторое время прислушивался к ней, а потом хрипловато спросил:
— Ну а как там леди Уоллингфорд, отец Саймон?
— Леди Уоллингфорд подавлена вашей картиной, — ответил Саймон.
— Подавлена? — зло повторил Джонатан. — Скорее возмущена, я бы сказал, — потом ощущение тишины и присутствие постороннего заставили его пожалеть о своей вспышке, и он сменил тон. — Прошу прощения. Она не показалась мне подавленной, скорее уж — сердитой.
— Покажите ее мне, — произнес Клерк. В его голосе не было приказа, хотя он всего лишь немного не дотягивал до командирских интонаций. Таким тоном маршал авиации мог бы обратиться к штатному художнику в чине младшего офицера. Голос подразумевал подчинение, но не собирался принуждать. Джонатан заколебался.
Если Саймон согласится с точкой зрения леди Уоллингфорд, то его положение только ухудшится. А вдруг у него появится свое мнение? В этом случае он мог бы оказаться весьма полезным; может, он даже заставит леди Уоллингфорд пересмотреть кое-какие свои взгляды. Но риск велик. Гость заметил его нерешительность. Сухой вежливый голос произнес:
— Давайте посмотрим. Меня не волнует мнение леди Уоллингфорд, у меня свой взгляд на вещи.
Джонатан неуверенно кивнул.
— Но… я имею в виду, она ведь уже говорила с вами.
Не знаю, что именно она сказала, но она так категорична, что, по-моему, даже художника способна убедить, будто коричневая умбра на самом деле красная киноварь. У нее уже был такой настрой, когда она пришла. Какой бы ни оказалась картина, она должна быть плохой, иначе ей не найти повод встать между мной и Бетти, а в таком случае нечего и говорить о беспристрастности.
— Для меня ее слова мало значат, — отозвался. гость. — Я никогда не смотрю на вещи чужими глазами.
Если она ошибается — я могу быть вам полезен.
— Да, — сказал Джонатан, неохотно подходя к мольберту. — Конечно, если вы смогли бы ее переубедить…
— Она будет думать так, как скажу я, — бросил Клерк, и в голосе его прозвучало такое неожиданное презрение, что Джонатан обернулся.
— Вы так хорошо ее знаете? — с удивлением спросил он.
— Я знаю ее достаточно, — ответил Клерк. Он опять ждал. За все это время он так и не пошевелился. Даже мастерская, просторная и не обремененная мебелью, казалась рядом с ним слишком тесной и суетливой. Откидывая покрывало, Джонатан начал, пожалуй, испытывать определенное расположение к этой неподвижной фигуре, обладавшей несомненной властью над мыслями и делами леди Уоллингфорд. Сгоряча он даже решил, если Саймон отнесется к полотну благосклонно, написать для него другое, такое, чтобы уж ни у кого не возникало никаких сомнений. Он отошел на шаг в сторону, и в третий раз за этот день картина предстала на обозрение.
Чем больше Джонатан смотрел на нее, тем больше его снедало беспокойство. Жуки, пустой взгляд, затягивающий коридор впечатляли ничуть не меньше, чем утром. Как-то трудно было представить, чтобы отец Саймон, если это и вправду он, понравился себе в таком виде. Джонатан испытал отчаянное желание никогда не видеть, никогда не писать этой картины. Сейчас он ясно видел, как мог бы избежать этого. Просто сказал бы, что недостоин. Чушь, конечно. Личные качества художника не связаны напрямую с его талантом. Либо вы можете рисовать, либо нет. Но это была бы простительная — а для леди Уоллингфорд и вполне достоверная — ложь, и он уже сожалел, что не воспользовался ей, как бы ни было трудно сделать это убедительно. Но Бетти… Может, лучше сказать, что он только сейчас понял, насколько недостоин этой работы? Однако отец Саймон не походил на людей, способных попасться на подобную удочку.
К сожалению, он чувствовал: если дела опять пойдут плохо, он опять начнет спорить. Картина стала ненавистна ему до отвращения. Он мог бы изрезать ее на куски, или… подарить народу — если, конечно, народ захочет.
Он оглянулся.
Саймон стоял все в той же позе, не отводя глаз от полотна. Колокола прозвенели четверть первого; в Городе стояла тишина. За Саймоном в огромном окне сияла высокая холодная луна. Ее стылый свет заливал мастерскую.
Джонатан поежился, ощутив холодок на сердце. Казалось, Бетти была далеко, ушла, как уходят любимые и жены, как ушла жена Ричарда… И постель Бетти холодна, холодна, как ее девственность. Он вдруг почти увидел эту постель. И никаких свадебных одежд!
Мастерская наливалась страхом. Тишина, не правдоподобная тишина, и эта фигура из иного мира. Все остальное слабо трепещет и кружится около нее. Жуки? Да нет, легковаты они для жуков — мотыльки, пестрые мотыльки во мраке, который только плотнее от незримого пламени; мрак и голод. Высокая полная луна — тоже мотылек, и он сам… только не Бетти, Бетти мертва, как и жена Ричарда, как мертвы все женщины на улицах залитого лунным светом Города.
Далекий сухой голос со странным акцентом нарушил тишину.
— Это я, — произнес голос.
Джонатан пришел в себя и увидел, как смотрит Клерк.
Голова чуть наклонена вперед; глаза уставились в одну точку. Без сомнения, он был доволен, доволен так, что и говорить нечего. Потрясение и облегчение, вызванные этими двумя словами, оказались так велики, что у Джонатана сразу отлегло от сердца. Он отступил на пару шагов, чтобы его творение оказалось в фокусе, и начал говорить что-то, но Клерк настолько очевидно его не, слушал, что Джонатан бросил это занятие и отошел к окну. Тем не менее он напряженно ждал, не произнесет ли голос еще что-нибудь такое, что вернуло бы ему надежду, Бетти, уверенность в собственных силах. Он смотрел на улицу, купающуюся в лунном свете. По тротуару на противоположной стороне шли две девушки — единственные живые ночи — и пока его глаза вбирали их, он снова услышал позади себя голос. Не просто с удовлетворением, скорее с тихим торжеством прозвучала фраза:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});