И я там был - Юлий Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет-нет, что говорить – хорошо, складно началась и покатилась московская жизнь, и новые встречи, и старые друзья, – но тут же неотвратимо засвербело, заныло, а там и тяжко навалилось то, что иначе и не назовешь, как – чудовищная ностальгия. Достала Михайлова Камчатка. Вот ведь и работа, и друзья, и Москва, – а он локти себе грыз от тоски по Анапке. Письмо за письмом летели туда, как встревоженные чайки, – и ни звука оттуда. В октябре не выдержал – телеграфировал: почему молчите? В ноябре пришел наконец ответ от учащегося Толика с сообщением о том, что «все у нас по-прежнему», и плохо скрытым удивлением: что это вы? Живете в Столицеродины, а требуете здешних новостей. Что может быть в Анапке интересного? «Да все! – кричала душа. – Все! И погода, и природа, и кто напился, и кто подрался, и кто заболел, и кто выздоровел!» Чуть не со слезами читал-перечитывал эти полторы странички, кляня автора за скупость красок и лаконизм, – чему сам же учил, чего твердой рукой и добивался от учащихся в борьбе с грамматическими ошибками. А Толик был у него первый ученик.
Но вот откликнулись и Ваня, и Саня, отлегло немного – но немного. И все два дальнейшие года, при благополучнейшем течении жизни, при том, что ширился и креп его песенный успех, настолько, что уже и в кино его позвали – сочинять и сниматься (и он сочинил и снялся) – при всем при этом могучий магнит, зарытый, вероятно, под Ильпырским маяком, неумолимо тащил его к себе – и вытащил. И даже любовь не удержала. (Но утащила обратно.)
Довольно долго не замечал он ее, хотя и не вылезал из их дома: Петр, ее отец, целиком поглощал внимание. Колоритный был человек, и все пространство заполнял своим колоритом. Ей тогда было всего ничего, как раз такие и сидели за партой в классах у Михайлова. Правду сказать, среди них водились барышни чрезвычайно привлекательной наружности (куда уж там некоторым черноглазым мышкам), так что влюбчивое сердце моего героя не раз взволнованно екало.
(Хотя никто, никто на свете не сравнится с первой красавицей Анапки – несравненной Алей Илясовой, перед чьей красотой меркли самые роскошные камчатские закаты, роскошнее которых только туркменские. Иерусалимские будут пожиже.)
Влюбчивый взор остановился на Петиной дочке летом в Крыму. Для начала взору пришлось ослепнуть. Петя с женой и дочерью, и Михайлов с ними, неспешно двигались по Южному берегу – из Ялты в Алушту, оттуда в Коктебель – и на одном из берегов черноглазая мышка продемонстрировала умение обращаться с медузами. Быстро и точно подвела она ладонь под медузью волнующуюся спину и с шумным плеском вынула из воды этот студень с присосками, и, покачав блюдо перед носом Михайлова, с шумным же плеском шлепнула свой улов в воду. Все брызги с ядовитых присосков достались Михайловскому носу. Как будто хлестнули по глазам матерой крапивой – не той, весенней, что нежно мнется в пальцах, как бархат, и годится в щи, а той, уже седой, как ведьма, которая жалит одним своим видом. Взор тут же и ослеп. Михайлов взвыл и кинулся на берег промывать свои карие очи, а промыв, увидел перед собой очи черные, те самые, и в них было столько смеха, виноватости и заботы, что влюбчивость немедленно проснулась – и вскоре процвела.
День, когда они поцеловались, был ясный. Море за Меганомом тихое. Меганом – мыс живописный, за ним открывается поселок, тогда он назывался Орджоникидзе, лет через пятнадцать там будет колупаться в воде их маленькая дочка Туська. А пока они гуляют за Меганомом, по почти пустынному берегу, ища, где бы все-таки совсем уединиться. Гуляют они втроем: с ними неотвязно – ее подруга, встреченная здесь накануне. Подруга – постарше, постройнее, поэффектнее, да что: роскошная двадцатилетняя красавица, в расцвете светского успеха, и словно бы имеет некоторые виды на Михайлова, – может быть, просто потому, что оказалась одна, а уж кому-кому, но не ей положено страдать от одиночества. Так или иначе, она с ними с утра неотлучно, и вот они гуляют, ища уединения, и в том числе от нее, а она, это чувствуя, никак отставать не желает. И они так и идут, втроем, молодые, загорелые, и вот остановились. Здесь берег делает загиб, укрывающий их отовсюду, внутри этого кармана шелестит море, а из него невдалеке торчит круглая блестящая макушка какого-то древне-зеленого каменного айсберга.
Черноглазая мышка – да нет, какая мышка – счастливая семнадцатилетняя наяда, первый разряд по плаванию кролем, торпедой пошла к каменной макушке, за ней пустился и он своим любимым стилем: на правом боку с сильным отмахом левой, а их спутница осталась сидеть на берегу, несколько растерявшись от нескрываемой поспешности, с какой ее покинули друзья.
Наяда ждала его у камня, и, когда он присоединился и отдышался, они нырнули.
Зеленая глубина мерцала и, колеблясь, вспыхивала. Какие-то длинные нити, рыбки, медуза висит, маленькая и дружелюбная.
Он прислонился спиной к камню, она показалась внизу, он сделал руки кольцом, и она всплыла к нему в объятие, и они поцеловались.
Вынырнули, ослепленные, огляделись и кинулись в пучину снова.
Подруга смотрела, как они ныряют, смотрела, потом заплакала и пошла домой.
Они заметили, стало неловко, закричали: «Эй! Эй! Подожди!» – она продолжала идти, они пустились к берегу, догнали ее, пошли вместе. Но уже все изменилось.
Это произошло в августе, а в сентябре Михайлова ждали на Камчатке. Так не вовремя свалилась на него долгожданная любовь.
Вовремя, вовремя. Все равно с Камчаткой надо было покончить, избыть эту треклятую ностальгию. Ну и в конце концов правильно было дать человеку спокойно доплыть до аттестата. Справить 18-летие, а там уж и замуж… Ну и не мешало испытать чувство на прочность. Испытатель, блин. Наоборот все вышло. Не он, а его испытывала любовь, с первой минуты, как самолет ушел с Домодедова ввысь, и конечно, любовь победила.
Он прибыл в любимую Анапку, землю по прибытии не лобызал, маяк легко отложил на весну. И сразу же стал писать письмо за письмом – в Москву! В Москву! К началу занятий он опоздал, по старой дружбе учителя накидали ему часов, чего только он не преподавал, разве что не труд и физкультуру, лишь бы полная ставка, – но особо не халтурил, а просто половину, например, анатомии пускал под диктанты.
Он сбегал в тундру с ночевкой, он искупался в ноябрьской воде, он опять пожил при печке, подышал угольным дымком, так напоминающим запах мочи, походил в общественные сортиры на морской стороне, омываемые очистительным прибоем. Он сочинил и поставил две песенные композиции, с большой претензией на первое место в области, он вволю попил спиртика и покушал икорки – он словно экстерном сдавал экзамен на тридцать три камчатских удовольствия.
Анапка отпускала его – и тем сильнее звала Москва.
Всю эту осень и зиму Михайлов ждал почты и отправлял ее. Все время что-нибудь писал: письма, стихи, рассказы, песни. Стихи – только ей, только об одном, до последней строчки, в нетерпении перебирая ножками.
Отворите мне темницу!Дайте мне сиянье дня!Белокаменну столицу!Черноглазую девицу!Ведь она там ждет меня!Ждет!Ждет —И весь резон.Все проекты и отсрочки,Как пустые коробочки,К черту выброшены вон!Вон!Больше ни к чемуЖдать.А сколько можно счастьеЗвать?Проклятое ненастьеМне устроило тюрьму…
Он уже все себе толком организовал: заказал и получил фальшивую телеграмму о мамином нездоровье, на этом основании уволился, – его особенно и не держали, так как нагружен был не по специальности; артисты его сидели на чемоданах – лететь в райцентр, петь песни и забирать награды с прицелом завоевать и область, а уж оттуда – кому куда, а нам в Столицуродины. Но:
Четвертый день Полтавский бойБушует посреди Анапки.Разбойный свист, кошачий вой —Срывая провода и шапки,Восток, и северо-восток,И север – рвутся друг на друга,Сплошной крутящийся поток,Неистовствующая вьюга.
Скорей, скорей бы! Не надо почты – лишь бы самолет.
Я приду к тебе смеясь,Я приду к тебе рыдая,Я приду к тебе, родная,Разодетый, точно князь,В рубище, в овечьей шкуре,Тихим ангелом впорхну —Я все двери распахнуИ ворвусь, подобно буре!Дуй, ветрище, дуй, смерд!Вой, подлец! Реви, иуда!Все равно я скоро буду!Или смерть.
Что значит неподдельное чувство.
Ан-2 прилетел, забрал, в районе спели «Осеннюю путину» и «В защиту мира», всех потрясли, но в область опоздали, сорвала им пурга первое место, и в Питер Михайлову было лететь одному. Ладно. Артистов его дорогих встречным ветром отнесло назад, в прошлое – ладно, даешь Елизово, аэропорт, лайнер пошел ввысь.
Он прилетел в Москву, никому не сказавшись, 31 декабря днем, а вечером уже звонил в заветную дверь. Она открыла ему. Столько счастья и света никогда еще ему навстречу не сияло.
Как только она получила аттестат, они поженились. Жизнь их совместная сложилась не сразу, центробежные силы давили так, что узы трещали и лопались по швам, однако не лопнули, и однажды они дружно удивились: как! Неужели уже двадцать пять лет? Серебряная свадьба, однако.