Моя жизнь дома и в Ясной Поляне - Татьяна Кузминская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама даже запретила его называть по фамилии, как мы это делали до сих пор, и велела звать по имени и отчеству.
– Мама, я не могу его так называть, – говорила я, – какой же он Мнтрофан Андреевич. Он и не похож на Митрофана. Если бы еще его звали Сергей, Алексей, Владимир, а то Митрофан.
– Как же ты будешь его называть, если он Митрофан? – улыбаясь спросила мать.
– Я подумаю…
– Вот глупая, – смеясь сказала Лиза, – она теперь уж что-нибудь да придумает свое.
– Да вот я и вспомнила, как он мирился со мной и пел:
Предмет любви моей несчастной,Сжальтесь вы хоть надо мной.Всюду образ ваш прекрасныйТревожит сон мой и покой.
– Вот я и буду звать его «предметом моей дружбы». Буду писать ему письма. Ведь можно, мама?
– Ты еще ребенок, тебе-то можно, а вот вам, – обращаясь к сестрам, добавила мать, – вам уже неловко переписываться с ним и называть по фамилии. Теперь ведь пошла такая мода. Ее усвоили нигилисты, которых, к сожалению, развелось очень много после романа Тургенева «Отцы и дети». Вот Василий Иванович наш уговаривал же Соню обстричь себе косы, да Сонечка благоразумна, она только посмеялась над ним.
– Ну, мама, – сказала Соня, – разве я его буду слушать!
– Стали проповедовать теперь о свободе женщины, – продолжала мать.
– Какая свобода? В чем она состоит? – спросила я.
– В неповиновении родителям. Замуж выходят за кого хотят, не спросясь родителей.
– Что ж, это хорошо! – сказала я. – Кого я люблю, за того и выйду!
Сестры засмеялись.
– Хорошего тут мало, – сказала мать. – Родители всегда лучше детей знают, что им лучше. По улицам молодые девушки одни ходят, – продолжала мать, – жмут им руки мужчины, так что пальцам больно.
– Видите, мама, а вы нам запрещаете руку мужчинам подавать, а велите реверанс делать. А намедни Лиза и Соня Головину на прощание руку подали, – говорила я.
– Да, я знаю, – сказала со вздохом мать, – теперь, к сожалению, эти интимности уже приняты и в нашем обществе.
– Мама, да что же тут такого? И Ольга и все наши подруги подают теперь руку, – сказала Соня.
Мама не отвечала, она продолжала свое. – Да еще хотят теперь девушек в университет пустить, какие-то курсы устроить.
– А я с удовольствием поступила бы в университет, – сказала Лиза. – Разве один Василий Иванович может дать образование?
– А на что оно? Оно и не нужно, – сказала мать, – назначение женщины – семья.
Лиза чувствовала, что воззрение матери в первый раз в ее жизни расходится с ее воззрением, что оно раздвоилось и пошло куда-то вперед. Лиза жаждала образования, но, конечно, не той мнимой свободы, о которой говорила мать, в этом она была согласна с ней, но расходилась с ней в том, что мать отвергала пользу образования для женщины и признавала только семью.
Лиза всегда почему-то с легким презрением относилась к семейным, будничным заботам. Маленькие дети, их кормление, пеленки, все это вызывало в ней не то брезгливость, не то скуку.
Соня, напротив, часто сидела в детской, играла с маленькими братьями, забавляла их во время их болезни, выучилась для них играть на гармонии и часто помогала матери в ее хозяйственных заботах.
Поразительно, как во всем эти две сестры были различны. Соня была женственна как внешностью, так и в душе своей, и это была ее самая привлекательная сторона. Эту весну она как-то расцвела, похорошела, ей шел 18-й год; молодость брала свое, к ней вернулась ее обычная веселость, несмотря на отъезд Поливанова. Она как будто говорила себе:
– Если судьба разлучила нас, то горевать не надо; на то воля Божья, что будет – то будет.
Последние слова она вообще любила часто повторять, полагаясь на судьбу.
С наступлением весны я чувствовала в себе какой-то душевный подъем. Что-то новое, молодое просыпалось во мне. Мне пошел 16-й год. Несбыточные мечты волновали меня и уносили в далекое будущее. То безотчетная тоска овладевала мной и жажда чего-то неудовлетворенного томила меня.
Меня влекло вон из города. Переехать в Покровское мы еще не могли и иногда по моей же просьбе ехали куда-либо за город.
На вольном воздухе весна живила меня. Я вдыхала в себя свежий пахучий воздух и с меньшим братом Петей бегала «по мягкому», как я выражалась, после каменистой мостовой, но, вернувшись домой и войдя снова в душные, неосвещенные комнаты, я нигде не находила себе места. Сестры уходили к себе. Мама была у отца в кабинете, а я оставалась одна.
Знакомая, сладостно-мучительная тоска овладевала мной. Мне хотелось, чтобы меня кто-нибудь пожалел, хотелось высказать все то, что безотчетно мучило меня, а что – я сама не отдавала себе отчета.
«Вот если бы Кузминский был здесь», думала я, он понял бы меня. Как хорошо мы говорили с ним на Святой, вернувшись из Нескучного, о том, как мы будем жить вместе, когда мы женимся, и это наверное будет, потому он пишет мне: «L'idee settle, que tu deviendra un jour promise d'un autre, me fait frissonner»[7].
Переписка наша за этот год изменилась. Мы писали и по-русски, и, по привычке, иногда по-французски. Лиза уже не помогала мне, я писала одна, и я могла найти в его письмах, чего не хотела бы показать кому бы то ни было. Бывало, когда взгрустнется, пойдешь к няне, – она всегда успокоительно действовала на меня. Она имела на меня хорошее влияние и первая заставила меня верить в силу молитвы.
Уложив детей, Вера Ивановна сидит, бывало, в углу комнаты и читает вполголоса святцы. Перед ней на столе горит сальная свеча. Строгое лицо ее с длинным, прямым носом, освещенное сверху светом лампады, кажется неподвижным.
Сядешь против нее и начнешь говорить о том, что мучит и тревожит.
– Няня, папа нездоров, мама не в духе, в доме скучно, тоскливо, и письма давно нет…
– Это от губернатора-то? – спросит няня.
Я засмеюсь, что она так называет Кузминского. Няня рада, что насмешила меня.
– Напишет, чего тут горевать. Вам стыдно на жизнь жаловаться. Вам ли плохо живется. Все вас любят, балуют.
– Да, я знаю, – перебиваю я ее, – но…
– А вот вы намедни, – перебивает меня няня строгим голосом, – обедня еще не отошла, а вы на весь дом песни поете. Нешто это можно, это грех! Мало молитесь.
– Да, да, няня, это правда.
– Вот теперь великий пост, пойдемте завтра к ранней обедне.
– А дети как же? – спрошу я.
– Федору посадим. Мамаша меня пустили.
И я вставала в 5 часов и шла с няней в собор. Молитвенное настроение в соборе охватывало меня сразу. Несомненная горячая вера в Бога загоралась в душе, как неугасимый огонек. Становилось и легко, и радостно.
Придя домой, я тихонько сзади подкрадывалась к матери, обвивала ее шею руками и говорила: – Мама, я ходила с няней к ранней обедне, я вам не говорила, вы уже спали… Ничего?
И я здоровалась с ней, целовала ее, заглядывая ей в глаза.
– Только бы ты не простудилась, – говорила мать, с улыбкой глядя на меня.
И я чувствовала, как мы любили друг друга, и моему размягченному сердцу все казались добрыми и дружными: и папа, и Лиза, и Трифоновна, несшая в столовую на решете сухари к утреннему чаю.
XV. Жизнь на даче
Уже середина мая 1862 г. В доме у нас суета. Во всех комнатах идет укладка. Мама целый день отдает приказания.
На дворе валяется солома и сено, и буфетчик Григорий укладывает в ящик посуду.
Я радуюсь отъезду в Покровское. Мы должны ехать завтрашний день. Но нам не суждено было выехать: приехал Лев Николаевич из Ясной Поляны на три дня. Он выразил такое сожаление, что мы уезжаем, что мама откладывает наш отъезд.
Я не очень огорчена: мы все так рады его видеть. Он едет в Самарскую губернию к башкирцам на кумыс. С ним едут его два любимых ученика и лакей Алексей.
– А где же ваши ребята? – спрашивает отец.
– Я оставил их в гостинице.
– Да привезите их к нам, мы приютим их, а сейчас останетесь у нас обедать.
Лев Николаевич, видимо, был доволен за ребят и остался у нас обедать.
За обедом я смотрела на Лизу и наблюдала за ней; она сидела возле Льва Николаевича. С ее лица не сходила улыбка. Она говорила тихим, ненатуральным голосом, что всегда бывало, когда она хотела нравиться или бывала чем-нибудь довольна. У нас это называлось «миндальничать».
– Посмотри, Соня, как Лиза миндальничает с Львом Николаевичем, – шепнула я Соне.
Отец расспрашивал Льва Николаевича о здоровье, потом разговор перешел к его деятельности. В те времена Лев Николаевич занимался школой и был мировым посредником.
– Я думаю, трудно теперь ладить вам с дворянством, – говорил отец.
– Я так устал от этой должности, мне до того надоела борьба с дворянством, что я уже просил об увольнении, – отвечал Лев Николаевич.
– Я слышал, что ваш предводитель Минин интриговал против вас, – говорил отец, – а губернатор Дараган и министр внутренних дел Валуев отстояли вас. Мне рассказывал про это А. М. Исленьев.
– Да не один Минин интриговал против меня, и помещики-дворяне постоянно жаловались на решения мои их спорных дел с крестьянами и дворовыми людьми. А уже особенно было трудно с помещицами. Вот, например, одна из мелкопоместных помещиц жаловалась, что ее дворовый человек по болезни ушел от нее, а она потребовала, чтоб его вернули так же, как и его жену. И, когда я решил дело в пользу жены и мужа, она жаловалась. Мое решение отменили в мировом съезде. Но потом дело перешло в губернское присутствие и там решено было в мою пользу.