Год на севере - Сергей Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ей Богу поспешествующу, честный отче! — завершил ответами за боярина пристав его Роман Дуров.
Затем следовало оглашение малого образа (мантии) говорилось краткое поучение, читались две молитвы. Новопостригаемый боярин продолжал рыдать неутешно. Но когда игумен, по уставу, сказал ему: «приими ножницы и даждь ми я», — боярин не повиновался. Многого труда стоило его потом успокоить. На него, после крестообразного пострижения надели нижнюю одежду, положили параманд, надели пояс. Затем обули в сандалии и, наконец, облекли в волосяную мантию со словами:
— Брат наш Филарет приемлет мантию, обручение великого ангельского образа, одежду нетления и чистоты во имя Отца и Сына и святаго Духа.
— Аминь! — отвечал за Филарета пристав.
С именем Филарета, новопоставленный старец отведён был в трапезу, не получал пищи во весь тот день и, после многих молитв, за литургиею следующего дня приобщен был святых тайн, как новый член Сийской обители.
О дальнейшем пребывании в монастыре и, о строгости заключения можно судить по тому, что царь остался недоволен первым приставом, Романом Дуровым, и прислал на место его другого пристава — Богдана Воейкова. Этот обязан был доносить обо всем, что говорит вновь постриженный боярин, не позволять никому глядеть на оглашенного изменника, ни ходить близ того места, где он был заключен.
В Списком монастыре до сих еще пор указывают на келью под соборным храмом с одним окном в стене и оконцем над дверями кельи (в 6 сажен длины, в 3 ширины и в 1 сажен высоты), в которой содержался Филарет на первых порах заточения.
И вот что доносил о нем через год (от 25 ноября 1602) пристав Богдан Воейков царю московскому:
«Твой государев изменник, старец Филарет Романов, мне, холопутвоему, в разговоре говорил: бояре-де мне великие недруги, искали-де голов наших, а иные-де научили на нас говорити людей наших; а я-де сам видал то не единожды». Да он же про твоих бояр про всех говорил: «не станет-де их с дело ни с которое; нет-де у них разумново; один-де у них разумен Богдан Бельской; к посольским и ко всяким делам добре досуж...». Коли жену спомянет и дети, и он говорит: «милыя мои детки - маленьки бедныя осталися: кому их кормить и поить? А жена моя бедная на удачу уже жива ли? Чаю, она где близко таково же замчена, где и слух не зайдет. Мне уже што надобно? Лихо на меня жена да дети; как их вспомянешь, ино што рогатиной в сердце толкнет. Много они мне мешают; дай Господи то слышать, чтобы их ранее Бог прибрал; и аз бы тому обрадовался: а чаю, и жена моя сама рада, чтоб им Бог дал смерть; а мне бы уже не мешали: я бы стал промышлять одною своею душою».
Монастырь был строго заперт от всех богомольцев и никто не мог принести Филарету вести об его родных, хотя вести эти, в то время, и могли быть не радостны. Жену его Ксению Ивановну, также постриженную (с именем Марфы), сослали в один из заонежских погостов; мать ее, тещу Филарета, Шатову, — в Чебоксарский (Никольский) девичий монастырь; братьев: Александра — в Усолье-Луду к Белому морю, Михаила — в Ныробскую волость, в Великую Пермь, Ивана — в Пелым, Василия — в Яренск, зятя его князя Черкасского - Бориса с шестилетним сыном Филарета, Михаилом (будущим царем) — на Белоозеро. Вотчины и поместья опальных раздали другим; дома и недвижимое имение отобрали в казну. Один из братьев Филарета, Василий (сосланный в Яренск), после многих мучений от пристава Некрасова, и соединенный в Пельше с братом Иваном, скончался от долговременной болезни (15 февраля 1602 года). Михаила Никитича, отличавшегося дородством, ростом и необыкновенною силою, сторожа, по преданию, уморили голодом. Александр Никитич умер от горести и от скудости содержания. Иван, лишившийся владения рукою и едва передвигавшийся от недугов ноги, первый получил смягчение приговора: ему царь в 1602 году милостиво указал ехать в Уфу на службу, откуда в Нижний Новгород и, наконец, в Москву. За ним оставлен был надзор, но уже без имени злодея. Смягчен был приговор и над Филаретом.
27 января 1857 года я оставил монастырь Сийский. 28-го числа мелькнула мимо и осталась назади граница Архангельской губернии, которую привелось изъездить почти вдоль и поперек и истратить на все эт долгое время целого года. Расстался я теперь с недав нею знакомою, расстался, может быть, навсегда, и грустно бы, тосковать... Но на душе так весело, на сердце так легко и приятно.
Разболтался я с ямщиком с последней Архангельской (Дениславской) станции и поведал ему тут же о своей радости, без обиняков, прямо и откровенно...
— Вот, слава Богу! — из Архангельской губернии выбрался. Целый год она меня мучила, целый год ни днем, ни ночью не давала покою.
— А зачем твоя милость туда ездила? Я рассказал ему во всей подробности.
— Ну, стоило же, паря, для экого дела свои кости ломать! Нечего же, гляжу, вам там в Питере-то, делать. На ко место какое обвалял! Добро бы уж снаряды, лодки и суда ты там смотрел — это стало, может, так надо. Ну, а песни-то тебе на кой черт?
— Да мне, брат, иная песня пуще всяких судов, пуще всех рыболовных снарядов.
— Ну, это ты врешь — смеешься!..
— Ей - Богу!
— Да чего тебе в песне? Песню, известно, девка поет, потому ей петь надо — работа спорится. Опять же наш брат ямщик песню поет оттого, что пять-шесть на голос поднимет да вытянет — гляди, в мыслях-то его перегон на станции и порешился. Тпру! - Приехали значит. В кабаках песню поют потому, что там вино, а в нем дух, сила... Опять же песню эту убогий человек, калика перехожая поет, так тот на песни на эти -деньги собирает. Ему это и надо, а тебе-то пошто?
— Мне вот эти стариковские-то песни и краше всех, любпытнее.
— Ну, да это пущай такие поются, что все либо про духовное, либо про старину. В этой и сказку услышишь и простоишь тут долго: это занятно. Ну, а пошто их писать-то, пошто? Это мне невдомек. Ну, да ладно, знать, ты господин, так у тебя и толк - от господской, особенный. А што радошно тебе теперь назад ворочаться, так это опять же у всех одно. И я вон уже назад поеду — в кабак безотменно заверну, коли твоя милость побольше на водочку пожалует.
Просит на водочку и этот ямщик, и все другие. Суетливо, скоро и ловко впрягают они лошадей, и вид-но поразвернула-таки их большая почтовая дорога с чистой работой, не слежались их кости, и горошком вскакивают они на свое дело. Они и смотрят как-то весело, и в речах бойчее, и на ответы находчивее и на жизнь, судя по словам их, смотрят как-то равнодушнее и простосердечнее, чем все те, с которыми привелось мне водиться во весь прошлый год.
С Дениславской станции начал народ покрепче прицокивать и меньше пускает в разговор слов непонятных и новых. Под Каргополем тот же ямщик, восседающий на козлах, та же баба, раздувающая угли в самоваре на станции, нет-нет да и придзекнут по-новгородски, по-волховски.
В последний раз и как бы последним приветом и напоминаньем сверкнула вдалеке справа своим порожистым коленом давно знакомая Онега, не замерзающая в этих местах во всю зиму. Тут уже недалеко озеро Лаче, из которого она берет начало, и далеко ее устье со скучным городком Онегою, с пустынным и гранитным Кий-островом и с выгоревшим Крестным монастырем на нем...
Выясняются новые виды и новые места. Погуще и подлиннее тянутся при дороге лесные переволоки; меньше попадается рек, хотя больше озер, чаще и об ширнее деревушки. Как будто самый воздух не так уже-тяжел для дыхания и холод словно умеряет свою ярость и силу. Меньше снегу, меньше пустырей. Реже кресты на перекрестках, но больше раскольников и много нового, много своего, олонецкого, и как будто, на первый взгляд, лучшего. Может быть, оттого и лучшего, что все это ново, невиданное и неслыханное.
Лучше самого губернского города архангельского края глядит первый по пути олонецкий город Каргополь. Обстроился он множеством больших, красивых и богатых церквей, как бы Галич, как бы Ростов или Углич (17 церквей, 2 монастыря) и ведет сильную и бойкую торговлю мехами (преимущественно белкою) и рыжиками. Но и здесь, в этом городе, воспоминания о политических ссыльных продолжают преследовать: вспоминается А. И. Шуйский, которого сослал сюда Годунов и велел удавить, Болотников, атаман Федор Нагиба и другие мятежники времен междуцарствия, которых здесь велено было тайно утопить.
Едешь из Каргополя и в летучих, наскоро сложенных беседах слышишь про многое интересное впереди. Одни советуют посетить водопад Кивач, воспетый Державиным, именно теперь в зимнее время, когда он особенно картинно-страшен и живописен. Другие говорят про Чертов Нос на озере Онеге, где будто бы по прибрежному граниту вырезаны изображения чертей когда-то в века незапамятные. Третьи обещают множество преданий о Петре, построившем в здешнем краю завод, названный его именем, и возведенный потом на степень и значение губернского города. По деревням начинаешь уже слышать предания о лесовиках, домовых и водяных, обусловленных общим и метким прозванием нежить. Многое новое, и интересное новое, манило впереди: манила Карела, пугающая самую Дальнюю Русь своими колдовствами и крепкими чарами, которыми занимаются они с незапамятных времен. Соблазняла дальняя река Выг, корень раскола, сильный и толковый корень, пустивший надежные и крепкие отпрыски по. дальним и бесконечно многим местам нашего огромного отечества. Интересовала собою и скорая (в марте) шунгская ярмарка, где бы еще раз привелось встретиться с поморами, мерзлою рыбою и огромными артелями слепых старцев, по целым неделям распевающих старины, досельные исторические предания о князьях новгородских, богатырях киевских, грозном царе московском и о Петре Великом...