Моя жизнь. Мои современники - Владимир Оболенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если я скоро привык к «опасностям» или, точнее говоря, к тому, что непривычным людям могло казаться опасным, то не меньше привык и к виду человеческих страданий. Помню, как в начале моего пребывания на фронте я заехал в летучку Земского Союза. Целой компанией мы пили чай в избе, которая служила одновременно жилищем для персонала, перевязочной и операционной. Мы весело болтали о том о сем, когда санитары внесли на носилках раненого солдата. Врач положил его на операционный стол и сейчас же приступил к операции. Солдат кричал и плакал от боли, а компания, сидевшая за чайным столом, продолжала болтать и смеяться, совершенно не обращая внимания на крики несчастного. Мне же было невыразимо тяжко видеть это равнодушие моих случайных знакомых к чужим страданиям. А через короткое время я сам привык ко всему… Люди, чувствительные к чужим страданиям, не могли бы пережить ни войны, ни революции, если бы не обладали свойством накладывать бессознательным усилием воли какую-то внутреннюю сурдинку на свою нервную чувствительность. Большинство людей этим свойством обладают, и только поэтому они могут бодро жить и бодро работать среди окружающего их моря человеческих страданий. К сожалению, далеко не все умеют впоследствии вернуть себе временно утраченную чувствительность и сердца их черствеют на всю дальнейшую жизнь. Но война дает иногда такие картины ужасов, которые трудно перенести даже привычным людям. К такой категории военных эпизодов относятся газовые атаки. Одной из газовых атак и мне пришлось быть свидетелем в мае 1915 года.
Заканчивая свои воспоминания о пребывании на фронте, я хочу поместить здесь два ранее написанных мною очерка о моих военных впечатлениях, из которых один, «Страшное и святое», был напечатан в «Последних Новостях», а второй, «Два еврея», нигде еще напечатан не был.
Страшное и святое Медвеницкая Божья МатерьОколо полугода польская деревня Медвеницы с ее старинным католическим костелом находилась в линии огня. Иногда ее занимали немцы, но русские производили контратаки и снова в ней водворялись. Мирные жители давно ее покинули, халупы их были сравнены с землей, а на месте костела, среди груды камней и битой черепицы, торчали лишь остатки стен. Под костелом, в его подземных склепах, одно время поселились артиллеристы с ближайшей батареи. Прочные своды, засыпанные сверху грудой камней, спасали их от неприятельского огня, а доски от гробов, которые они вынимали из каменных гробниц, служили им для разведения огня. И, насколько это может быть на войне, им было там тепло и уютно.
Мне пришлось проезжать через Медвеницы весной 1915 года, после того, как немцы орудийным огнем принудили выселиться оттуда и этих случайных жителей подземелья. Хотя всего в версте от Медвениц находились немецкие окопы и желтая «колбаса» с немецким наблюдателем зловеще торчала в синем небе, как мне казалось, над самой моей головой, но наступившее боевое затишье позволяло мне свободно разгуливать по пустынному месту, бывшему еще недавно большой польской деревней. Сопровождавший меня офицер предложил мне осмотреть подземелье костела, в котором он бывал, когда там еще жили солдаты. Шагая через камни и мусор, мы подошли к старой заржавленной железной двери. Она была полуоткрыта. И невольное чувство жути охватило меня, когда в лицо из полумрака пахнуло затхлой сыростью и когда по полуразрушенным ступеням я спустился в это потревоженное войной царство мирной смерти.
Подземелье состояло из нескольких сводчатых помещений, по бокам которых стояли рядами каменные гробницы. Внутри гробниц и снаружи валялись человеческие кости.
— Смотрите сюда, — сказал мне мой спутник, — покойники!
Я подошел к двум гробницам со снятыми верхними плитами и не поверил глазам своим…
Когда вы читаете исторические книги или смотрите на старинные портреты, вы, конечно, сознаете, что были когда-то такие-то и такие-то события, что жили, думали, любили, воевали между собой такие-то люди. Но вы не в состоянии ощутить всей реальности этих событий и существования этих некогда живших людей. И вдруг здесь, в Медвеницком подземелье, у открытых гробниц, мне почудилось, что я живу несколько сот лет тому назад. В одной из них лежал мужчина в черном бархатном костюме с красной шелковой лентой через плечо. Ноги его были обуты в большие сафьяновые сапоги с отворотами и с длинными шпорами, какие носили, дворяне XVI и XVII века. Мне вспомнился посол польский Гарабурда, говорящий царю Иоанну в трилогии Алексея Толстого: «Посла, пан царь, в мешок зашить не можно»…
Но в изголовьи, на истлевшей подушке, упираясь в труху отчасти еще сохранившихся кружев пышного воротника, череп умершего рыцаря щерился на меня своей мертвой улыбкой, и это подлинное свидетельство смерти сразу вернуло меня из охватившего меня ощущения сказки к реальной жизни. В соседней гробнице покоилась молодая жена рыцаря. Да, она была молода, ибо рядом с ее оголенным черепом лежала толстая коса белокурых волос. Одежда ее хуже сохранилась, чем одежда мужа, но все же можно было понять, что хоронили ее в белом шелковом платье, в белых туфельках и в шелковых чулках, плотно обтягивавших ее ноги, или точнее говоря, нечто, сохранившее еще форму ног.
Непонятно, почему среди множества гробниц именно эти две были пощажены тлением. Вероятно и солдаты, выламывавшие доски из других гробниц и выбрасывавшие из них кости, которые были разбросаны по всему полу подземелья, почему-то не решились нарушить покоя этих двух супругов, бывших владельцев Медвениц, а, может быть, и строителей разрушенного костела. Несколько веков пролежав под каменными плитами, они вдруг в хаосе военного разрушения показались из могил как будто для того, чтобы напомнить нам, что здесь, где война смела вековое воспоминание о жизни и работе человека, все-таки была когда-то жизнь, и жизнь красивая.
Выйдя из подземелья, мы стали продолжать поиски уцелевших следов былой жизни старого костела, по остаткам стен которого с трудом можно было восстановить его прежние очертания. Перескакивая с камня на камень, мы внезапно наткнулись на кучу книг в чудесных кожаных переплетах. Очевидно, здесь была библиотека… А вот обломки деревянной резьбы, украшавшей внутренность костела…
Попадаем в груды кровельной черепицы. Здесь был, видимо, внутренний дворик. Он весь засыпан черепицей и камнями разрушенных стен. Кое-где попадаются осколки снарядов. Много их сюда попадало. И вдруг снова точно сказка: среди камней, черепицы и всякого мусора, на обшарпанном снарядами каменном пьедестале стоит белая статуя Божьей Матери, вся залитая лучами весеннего яркого солнца. Сотни снарядов рвались вокруг нее, сокрушая стены и крышу костела, а она стоит невредимая, с застывшей на лице грустной улыбкой и с опущенными вниз, простертыми вперед руками. Точно, показывая на окружающее ее разрушение, она говорила нам: «Посмотрите, что эти безумцы сделали из храма моего»…
Вскоре после моего посещения Медвениц русские войска отступили. Жители Медвениц вернулись на свои пепелища и из всего, что знали и любили, нашли там только одиноко стоящую во дворе костела статую Мадонны. Она благословила их на новую жизнь. И снова прикрыли они могильными плитами потревоженных войной старых владельцев Медвениц — рыцаря в сапогах с отворотами и его молодую жену с белокурой косой.
После атакиВ наш лазарет только что привезли раненых в штыковом бою на реке Равке.
Я подошел к одному из них — широкогрудому и широкоскулому молодому парню, что-то рассказывающему своим соседям.
— Как вскочил я в ихний окоп, гляжу — прямо передо мной немец огромаднейший, толстеющий… и на меня идет. Глазища выкатил, страшенный такой… Ну, думаю, конец мне. А уйти некуда. Повернешься — все равно приколет, либо пристрелит. Что ж тут, братцы, делать… Зажмурился я, голову опустил, да на него со штыком. А сам точно в ознобе… Уж как это вышло — не знаю, оттого ли, что пузо у него большое, только я раньше его достал. Всадил в него штык, а он как заорет… Орет это он, морда страшная стала, а я у него в пузе штыком верчу… Потеха… Тут меня самого кто-то прикладом… а дальше и не помню ничего.
Раненый широко улыбался, скаля белые зубы и весело поблескивая карими глазами. Видно было, что 12 верст мучительной езды на двуколке не могли усыпить в нем зверя, разъяренного ужасами штыкового боя.
Он еще долго что-то возбужденно рассказывал, но я уже не слушал его, обратив внимание на другую сцену.
В палату только что внесли немецкого солдата и укладывали его на койку. Это был худой бледнолицый мальчик лет восемнадцати. Закрыв лицо руками, он жалобно стонал и плакал, всхлипывая как ребенок.
— Не плачь, камрад, — утешал его сосед. — Бог даст, поправишься. Что же, что немец, у нас и немца вылечат. Домой поедешь после войны-то. Понял?