Моя жизнь. Мои современники - Владимир Оболенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не плачь, камрад, — утешал его сосед. — Бог даст, поправишься. Что же, что немец, у нас и немца вылечат. Домой поедешь после войны-то. Понял?
Столько нежности и ласки было в этих непонятных для юного немца словах, что он вдруг затих и светло-голубыми глазами с благодарностью посмотрел на серого солдата.
Он был именно серый, неопределенный, одно из лиц, бесконечно знакомых всем, кто бывал в северной русской деревне, но отдельно не запоминаемых. Только глаза светились ласково и так же певучеласково звучал тоненький голосок. Вдруг он посмотрел на меня задумчиво и, указывая глазами на немца, сказал:
— Ведь мой он, немец-то.
— Почему твой? — спросил я удивленно.
— Мой, значит. Я же его заколол-то. Он тоже помнит. А вот теперь рядом лежим. Жаль, не нашей веры мальчонка-то. Вместе бы поминали.
Задумался солдатик и прибавил:
— Вот она, служба-то какая. Как в бою был — ничего не понимал, озверел словно. А вот как вытащили нас с немцем из кучи покойников, — мы с ним рядышком там и лежали, — как увидел его, да услышал, что плачет, словно дите малое, так такая жалось взяла, что сам бы завыл…
Юноша-немец внимательно следил за рассказом соседа, точно понимал непонятные русские слова. А, впрочем, понимал… Понимал так же, как и я, теми духовными струнами, для которых слова излишни.
Оба они были тяжело ранены в грудь штыковыми ударами. Но их причудливое братство крови длилось недолго. Серый солдат скоро умер, а немецкий юноша стал поправляться и его отправили в тыл. Вероятно, теперь он живет на родине в кругу своей семьи. Но вспоминает ли о нежном сером солдатике, который чуть не сделался его невольным убийцей?
ГазыПосле кровавых зимних боев 1915 года на фронте реки Равки наступило длительное затишье. Немцы постреливали из орудий, но больше так себе, как бы из приличия, чтобы противная сторона знала, что великая война еще продолжается. Наша разведка сообщала, что они перебросили свои войска в Галицию и на Западный фронт, оставив против нас лишь небольшой заслон. В Жирардово, где в огромных корпусах жирардовской мануфактуры были расположены разные лазареты, почти перестали привозить раненых.
Вдруг, в середине мая, совершенно неожиданно, немцы произвели газовую атаку. Это было первое применение ядовитых газов на русском фронте. Хотя всем было известно, что на французском фронте немцы пользовались ядовитыми газами, но в русской армии не только не было заготовлено противогазовых масок, но даже не дано было инструкций воинским частям о том, как вести себя при газовых атаках, чтобы предохранить себя от отравления. Даже врачи не были осведомлены о химическом составе газов, а потому не знали, как лечить отравленных солдат.
И вот в тихую и теплую майскую ночь, когда с немецкой стороны дул слабый южный ветерок, страшные желтые газы поползли на русские окопы. Наши солдаты стали задыхаться. Но вместо того, чтобы приложить ко рту и к носу мокрые тряпки и стараться по возможности меньше дышать, пережидая, пока пронесется газовая волна, они бросились опрометью бежать. А чем быстрее бежали, тем больше вдыхали ядовитый газ и гибли от него, как отравленные мухи.
Мне передавали, что в течение одного часа в эту страшную ночь было отравлено около 30 тысяч человек.
К утру в Жирардово со всей линии окопов потянулись длинные обозы с отравленными, и здание жирардовской мануфактуры стало быстро ими заполняться.
Все койки нашего лазарета были моментально заняты. А в дверях появлялись все новые и новые носилки. Я послал купить соломы, а пока несчастных отравленных складывали рядами на цементный пол.
К виду и страданиям раненых я уже присмотрелся и… привык. Но то, что происходило во всех корпусах огромного здания жирардовской мануфактуры, было настолько ужасно, что самые притупленные нервы у людей, привыкших к ужасам войны, едва выдерживали. Огромные мастерские нескольких пятиэтажных корпусов были сплошь устланы лежащими людьми. Лежали везде — в центральных и боковых проходах, между машинами, под машинами… И вся эта человеческая масса корчилась в рвотных судорогах, кричала, стонала, хрипела. Многие не могли ни лежать, ни сидеть, а стояли на четвереньках, с хрипом вдыхая воздух остатками разъеденных газами легких. Мертвых не успевали выносить, окоченевшие трупы со скрюченными руками и с раскрытыми ртами и глазами валялись среди живых…
Когда к вечеру нагрузка лазаретов закончилась, когда вынесли мертвецов, а живых разместили на постланной на пол соломе, я заметил около выходных дверей группу легко отравленных, которые сидели кучкой и с наслаждением пили чай из жестяных кружек, тихо беседуя между собой. Сидели они в полутьме и лиц их не было видно.
Я прислушался.
— Вот сволочи, — говорил какой-то голос, — что придумали — людей травить!
— А вот погоди-тка, наши, чай, тоже газы придумают. Будем и мы их как крыс морить, сволочь такую.
Кто-то еще поддакнул и скверно выругался, фантазируя на тему о том, как немцы будут задыхаться от наших газов.
И вдруг из самого темного угла послышался слабый голос:
— Нет, братцы, не дело это, мы ж православные…
Больше он ничего не сказал, но все говорившие как-то сразу притихли… Почувствовали святое… А из глубины назойливо звучал жуткий хор криков, стонов и хрипов умирающих.
Два евреяВ числе санитаров нашего отряда было два еврея. Отмечаю их национальность потому, что оба эти незаурядные человека интересны не только как люди, но и как два полярных типа представителей еврейского народа, положительные и отрицательные черты которого нам ближе и понятнее, чем национальные особенности других народов, с которыми мы менее свыклись и сжились.
Трудно представить себе двух людей внешне и внутренне менее схожих, чем были эти два еврея — Брейдо и Сливкин.
Брейдо — черный как смоль, с курчавыми, почти негрского типа, волосами и такой же курчавой девственной бородой, не знавшей бритвы. Его толстые, красные, чувственные губы совершенно не гармонировали с кротким выражением темных задумчивых глаз, близоруко смотревших через очки. Но гармония его лица сразу восстанавливалась, когда его мясистые губы растягивались в добрую и нежную улыбку.
Одевался Брейдо небрежно и вообще имел грязноватый вид плохо умывающегося человека, чему способствовал смугло-матовый цвет его кожи. Был он сыном петербургского ремесленника, родился в Петербурге и говорил по-русски без малейшего акцента. Тем не менее, взглянув на его наружность, никто не усомнился бы в том, что он еврей. Имя он тоже носил еврейское, в отличие от большинства евреев, живших вне черты оседлости, которые заменяли свои неблагозвучные еврейские имена русскими. Звали его Хаим.
Сливкин — блондин с рыжинкой. Гладко выбритый, гладко причесанный, с холеным, довольно красивым, но слегка женоподобным лицом оперного тенора. Носил немецкое имя — Альберт и вообще в нужных случаях склонен был скрывать свое еврейское происхождение. Это было ему не трудно, так как наружность у него была интернациональная, а говорил он по-русски вполне правильно, хотя какая-то полууловимая сдобность в произнесении «и» выдавала в нем еврея.
В Петербурге Сливкин работал в студенческой санитарной организации, занимавшейся перевозкой раненых с вокзалов в лазареты, и явился ко мне для переговоров, когда я обратился к ней с просьбой рекомендовать для моего отряда опытных санитаров. Пришел он в штатском платье и вообще солидной внешностью (на вид ему было лет под тридцать) резко выделялся среди своих товарищей, юных студентов.
По его словам, он учился перед войной в Льежском университете, не попав в России в процентную норму.
Впоследствии, когда я ближе познакомился со Сливкиным, мне стало ясно, что он никогда не был студентом ни русского, ни заграничного университета, да и из России едва ли когда-нибудь выезжал. Тогда, однако, у меня не было никаких оснований ему не верить.
Первое появление Брейдо в Петроградском областном комитете Союза городов, где я формировал свой отряд, мне очень памятно.
Пришел он ко мне с двумя своими друзьями — русскими толстовцами. Все трое откровенно заявили мне, что пришли потому, что близится момент их призыва на военную службу, между тем как их убеждения не позволяют им принимать участия в войне. Вот они и просят меня зачислить их санитарами в отряд, чтобы освободить их от призыва.
Достаточно было взглянуть на этих трех людей, чтобы поверить в их искренность, что действительно не страх, а веления морали заставляют их уклониться от исполнения своего гражданского долга.
Но более подробный разговор с ними поставил меня в довольно затруднительное положение: оказалось, что в своих убеждениях они ригористичны до такой степени, что даже уход за ранеными считают для себя занятием неприемлемым, ибо раненых, как мне объяснил Брейдо, вылечивают для того, чтобы снова отправить на фронт, а следовательно уход за ранеными является косвенным содействием войне.